Театрам легко играть штрихи, пунктиры, нюансы – тепло, уютно, со слезой. Это – не драмы и страсти! На сцене они трудны, ибо не театральными должны быть гром и бездны. А такими, в которые можно поверить.
«Где драма? – вопил, посмотрев «Дядю Ваню», Толстой. – В чем она? Сверчок, гитара, ужин – все это так хорошо, что зачем искать от этого чего-то другого?» А он, тридцатилетний Санин, в свою очередь, вопил в ответ: «Да Астровым, Ваням жить, жить хочется! В деревне глохнут силы, мечты, талант, любовь, молодость!» Хотел все это крикнуть так громко, чтобы в квартире Толстого было слышно. Он забыл, что ли, тогда, в 1900 году, что сам Толстой прожил безвыездно в деревне 18 лет и отнюдь не стариком туда приехал? И не заглохли же его силы, талант, любовь!…
Тогда же Толстой вдруг сказал простую фразу: «Пьеса топчется на одном месте», то есть топчутся герои, их мысли, дела, отношения. И Санин вздрогнул и написал Чехову: «За этот синтез благодарю Толстого!.. Он говорит как раз о том, что мне в «Дяде Ване» дороже всего, что я считаю эпически важным, глубоким, драматическим, что говорит о болезни нашего характера, жизни, истории, культуры, чего хотите, о «славянском топтании на месте…» Позже будут говорить, что он, Санин, написал Чехову о недовольстве Толстого довольно по-лисьи: с одной стороны, «Дядя Ваня» – «любимейшая пьеса», с другой – «постарался передать с удовольствием неприятие ее Толстым».
– Несправедливое обвинение, – проворчал вслух Санин, – за две-три недели до появления Толстого в театре я написал Чехову письмо и прямо сказал в нем, что брежу этой пьесой с ее истинной трагедией славянского духа, но вижу, как при многих достоинствах постановки пострадал общественный элемент пьесы, что того «Дяди Вани», который мне мерещился, нет! Нет и Астрова, который мне мерещился печальником, радетелем земли русской. Но это мечты мои…
Санин стоял посреди комнаты и грыз ногти. И вдруг закричал:
– Ну не хотел я, не хотел их ставить!
И заплакал. Потом вытер лицо рукавом, посопел:
– Но как бы он все-таки написал пьесу о Фальери? Акварелист – о гремучих страстях? И где? В городе дивной красоты и погибельности, который он сам видел. Гремучие страсти… я бы не устоял. Чистое совращение даже в мыслях, хотя пьесы нет и автора тоже.
Господи, как все это было давно!..
Санин перекрестился.
Марино Фальери
Великий князь Константин Константинович Романов, всегда помнящий, что он внук самодержца Николая I, вернулся из Павловска, своей летней резиденции, в Петербург.
Выпал первый снег, и столичные проспекты стали тише и уютнее. Мраморный дворец был готов к зимнему сезону, и Его Императорское Высочество проследовал мимо множества икон с теплящимися лампадами в свой рабочий кабинет, где всегда хорошо пахло сигарами и с отличным вкусом были подобраны картины. Среди них «Ночь на Днепре» Куинджи. Великий князь купил ее по совету И. С. Тургенева и брал картину, не желая с ней расстаться, в кругосветное плавание. На письменном столе поэта К.Р. никогда не было поэтического беспорядка. На своих местах – план расположения вещей хранился в ящике – лежали: стихотворения Лермонтова, Пушкина, «Жемчужины русской поэзии», «Новый Завет», тетради для записывания стихов, дневник, серебряная чернильница кубиком, две свечи в медных подсвечниках, часы, маленький барометр-анероид, печать с ручкой из пумпурина. В этот день порядок нарушил конверт с письмом Аполлона Николаевича Майкова.
К. Р. считал старого поэта своим учителем и состоял с ним в переписке. Часто приглашал к себе в Мраморный дворец. Потом записывал в дневнике: «Не родись он поэтом, наверное, был бы историком. Я люблю его взгляды на прошлое отечества». В честь Майкова К.Р. устроил литературное собрание офицеров-аристократов. И сам читал на вечере знаменитых майковских «Последних язычников». Растроганный Майков, которому редко приходилось слушать собственные стихи читаными вслух, показал свою новинку, неизданное «Мене, текел, фарес», что значило с халдейского «исчислено, взвешено, разделено». Слова возникли на стенах чертога правителя Валтасара, предвещая гибель его государству. «Без мысли о нашем веке что ж было писать о Валтасаре», – говорил Майков в ответ на похвалы. И снова К.Р. видел в нем не только поэта, но и философа и гордился тем, что к нему, молодому поэту, обращался Аполлон Николаевич с просьбой дать чистосердечные отзывы об иных своих стихах, именно ему адресовал свое посвящение: