«– Подумайте, Аня, ваш дед, прадед и все ваши предки были крепостники, владевшие живыми душами, и неужели с каждой вишни в саду, с каждого листка, с каждого ствола не глядят на вас человеческие существа, неужели вы не слышите голосов… О! Это ужасно! Сад ваш страшен, и когда вечером или ночью проходишь по саду, то старая кора на деревьях отсвечивает тускло и, кажется, вишневые деревья видят во сне то, что было сто, двести лет назад, и тяжелые видения томят их… Чтобы начать жить в настоящем, надо сначала искупить наше прошлое, покончить с ним, а искупить его можно только страданием, только необычайным, непрерывным трудом». Да, только страданием, только необычайным, непрерывным трудом!
Призыв этот, вложенный Чеховым в уста вечному студенту, проливает свет на истинное отношение его и к русской интеллигенции, которой он так мало льстил в своем художественном творчестве: Лаевский, Ионыч, Иванов, бывший революционер, профессор (в «Дяде Ване»), писатель (в «Чайке»), студент (в «Вишневом саде»), земский деятель (в «Трех сестрах») и др. его типы отражают его скептическое отношение к качеству русской интеллигенции, к ее исторической и деловой годности. Духовная независимость Чехова позволяла ему глядеть поверх перегородок разных «направлений» и во всех них презирать одну и ту же – и притом малопривлекательную – сущность, что он и выражал – без лести и лукавства – в своем творчестве. Недавно было опубликовано его письмо об этом к И. И. Орлову, которое представляет собой ценный документ нашего общественного самосознания: «Не „гувернер“ (т. е. не правительство только), а вся интеллигенция виновата, вся, сударь мой. Пока это еще студенты и курсистки – это честный и хороший народ, это надежда наша, это будущее России, но стоит только студентам и курсисткам выйти самостоятельно на дорогу, стать взрослыми, как и надежда наша и будущее России обращается в дым, и остаются на фильтре одни доктора, дачевладельцы, несытые чиновники, ворующие инженеры. Вспомните, что Катков, Победоносцев, Вышнеградский – это питомцы университетов, это наши профессора; отнюдь не бурбоны, а профессора, светила… Я не верю в нашу интеллигенцию, лицемерную, фальшивую, истеричную, невоспитанную, ленивую, не верю, даже когда она страдает и жалуется, ибо ее притеснители выходят из ее же недр. Я верю в отдельных людей, я вижу спасение в отдельных личностях, разбросанных по всей России там и сям, интеллигенты они или мужики – в них сила, хотя их и мало»[21].
Трудно себе представить более неблагоприятный диагноз духовного состояния интеллигенции, особенно если вспомнить, что он поставлен был еще накануне великого исторического экзамена для России, в 1899 году. Очевидно, этой оценкой и определилось завещание Чехова к русской интеллигенции: только необычайным, непрерывным трудом и, прежде всего, работой над собой, над своим собственным самовоспитанием может подняться наша интеллигенция до высоты своих исторических задач. Но без новых людей, без новой личности не обновится, не оздоровится Россия…
М‹илостивые› г‹осудари›! Антон Павлович ушел от нас в тяжелую, чреватую грядущими событиями годину. Давно уже русское небо обложено грозовыми тучами, прорезаемыми молниями и оглашаемыми громом накопившегося электричества. Давно уже слышатся глухие подземные удары. Восточную сторону неба охватило багровое зарево все разгорающегося пожара. По слову Гегеля, всемирная история есть всемирный суд, и наступили дни суда над нашей родиной. Будем верить, что эти дни исторического покаяния приведут к национальному возрождению, что мы переживаем болезнь народного роста, а не слабости и упадка, муки родов, а не предсмертные судороги. В предсмертном бреду А‹нтону› П‹авлови›чу грезился японский матрос, поднявший топор над вишневым садом[22], над тем садом, с каждой ветки которого глядят на нас наши исторические грехи и вековые неправды, и все громче раздаются губительные удары этого топора, впиваясь в наше тоскующее сердце. И как будто уже начинает осуществляться предчувствие Чехова, по обычаю вложенное им в уста третьему лицу, барону Тузенбаху: «Пришло время, надвигается на всех нас громада, готовится здоровая, сильная буря, которая идет, уже близка и скоро сдует с нашего общества лень, равнодушие, предубеждение к труду, гнилую скуку». Как будто «мы идем, мы идем, мы идем», еще недавно звучавшее только упреком больной и встревоженной совести одинокого интеллигента, звучит теперь уже по-иному, возвещая грядущую историческую силу, под тяжелой поступью которой содрогается почва… В это полное грозных знамений время каждый должен возжечь свой светильник, готовый встретить жениха
21
Из письма И. И. Орлову от 22 февраля 1899 г. С. Н. Булгаков опускает продолжение письма, делающее его менее радикальным и уточняющее адресата критики: «Несть праведен пророк в отечестве своем; и отдельные личности, о которых я говорю, играют незаметную роль в обществе, они не доминируют, но работа их видна; что бы там ни было, наука все продвигается вперед и вперед, общественное самосознание нарастает, нравственные вопросы начинают приобретать беспокойный характер и т. д., и т. д. – и все это делается помимо прокуроров, инженеров, помимо интеллигенции en masse и несмотря ни на что» (П8, 101).
22
«…стал бредить, говорил о каком-то матросе, спрашивал о японцах…» (См.: Последние минуты [А. П. Чехова: Из письма Г. Б. Иоллоса] // Русские ведомости. 1904. № 189. То же: Русь. 1904. № 206). Патриотическая риторика С. Н. Булгакова объясняется тем, что публичная речь о Чехове, положенная в основу статьи, была прочитана осенью 1904 г. в разгар русско-японской войны.