«Ваше письмо, мой добрый, горячо любимый благовеститель, поразило меня как молния. Я едва не заплакал, разволновался и теперь чувствую, что оно оставило глубокий след в моей душе. Как Вы приласкали мою молодость, так пусть Бог успокоит Вашу старость, я же не найду ни слов, ни дел, чтобы благодарить Вас».
Настоящий, очень известный писатель благословил его на путь трудный и высокий. Как это было нужно! и как своевременно это пришло — впрочем, в жизни отмеченной, всегда в некую минуту и приходит то, что нужно.
Подземно Чехов ощущал, уже, конечно, что растет в нем нечто большее, чем Лейкин с «Розовым чулком». Но еще сохранялась инерция, смелости нехватало. Григоровичу, писателю невеликому, но в литературе понимавшему, великая хвала за то, что он Чехова рано отметил и письмом своим воодушевил. «Если у меня есть дар, который следует уважать, то каюсь перед чистотой Вашего сердца, я до сих пор не уважал его». «За 5 лет моего шатания по газетам я скоро привык снисходительно смотреть на свои работы — и пошла писать! Как репортеры пишут свои заметки о пожарах, так я писал свои рассказы».
Высокая температура, восторженный тон письма поражают. Чехову это мало свойственно — но он был еще очень молод и дело касалось самого для него важного: литературы. Есть взгляд, что он не был человеком больших чувств. Что касается дружбы, любви, это в общем верно. Но не литературы. В нее он входил медленно, с колебаниями, с неуверенной скромностью, в известную же минуту, назначенную каждому настоящему писателю, она ослепила его и заняла всю душу: конечно, семья — «папаша», «мамаша», братцы, сестра оставались, оставалась какая-то, нам неизвестная, мужская жизнь, но всё это на третьем месте. Чехов никак не похож на Флобера, кроме единственной черты: если бы ему предстоял выбор между любимой женщиной и литературой, он и не оглянулся бы. У Флобера в молодые годы была Луиза Колэ, которая мешала его литературе — он и разошелся с ней, но всё же не так просто. В молодых годах Чехова никакой Колэ вообще не видно. Видно одно: писание. Всё к этому сводится, остальное придаток. В «Скучной истории» профессор говорит, что судьбы костного мозга интересуют его больше, чем цель мироздания. Чехова по-настоящему занимало лишь то, как построить рассказ, как получше написать фразу. (В то глухое время чуть ли не один он и мог говорить, заботиться о музыкальной стороне прозы. Флобера он узнал позже, будто бы ценил. Вряд ли, однако, читал по-французски — русские же переводы Флобера в XIX веке были ужасны, о звуке флоберовской фразы ничего не говорили. Чехов и тут, как во всем, шел одиноко).
С осени 1886 года поселился он в двухэтажном особнячке на Кудринской Садовой, недалеко от Кудринской площади. По снимку без труда узнаешь этот дом доморощенной архитектуры с шестиугольными как бы башнями-выступами фасада в палисадник. Кажется, были там прослойки красного кирпича, во всяком случае что-то цветистое, с зеленой крышей, для пестрой Москвы подходящее. Садовая была тогда действительно в садах, т. е. перед домами тянулись сплошные палисадники, кое-где в них кусты, деревца, цветы. Так вокруг всей Москвы (Садовая кольцеобразна, как бы внешние бульвары Парижа).
Дом принадлежал доктору Корнееву, знакомому Чехова. Кабинет в первом этаже, во втором другие комнаты, гостиная, в ней пианино. Там же собиралась молодежь, бывало весело и шумно. Места достаточно, вся семья устроена прилично.
В этом доме на Кудрине началась большая литература Чехова. Тут он прожил несколько лет, рос художнически, тут же всё сильней под здоровой наружностью, среди шуточек и острот накоплялось другое, о чем он не говорил, но оно всё настойчивее само заговаривало в писании его. «Есть счастье, а что с него толку, если оно в земле зарыто?» это говорит старик-пастух в степи — разговор идет о кладе. Есть какой-то клад, зарыт здесь, а где — неизвестно. («Счастье»). Найти бы его, да вот не выходит.
В очаровательной «Свирели» тоже пастух, но пейзаж иной. Осень, накрапывает дождик. И тоже объездчик, отличное у него имя: Мелитон. Разговор меланхолический.
— «Лет сорок я примечаю из года в год Божьи дела и так понимаю, что всё к одному клонится.
— К чему?
— К худу, паря. Надо думать, к гибели. Пришла пора Божьему миру погибать».
Пастух этот, Лука Бедный, жалеет мир.
— «Земля, лес, небо... тварь всякая — всё ведь это сотворено, приспособлено, во всем умственность есть. Пропадет всё ни за грош. А пуще всего людей жалко».