Кончает жизнь она, как и Катерина Островского, в Волге – но какая разница! Не красивый монолог и самоубийство – такие, как Катерина Измайлова, пойдут в своей страсти, если сорвутся с каких-то цепей, до конца: до убийства, отравления, устранения всех, кто на пути, и самоубийства. Куда там Кате Кабановой до таких поступков и куда пьесе Островского до таких страстей, как бы говорит Лесков: тот знал в основном замоскорецкое купечество, а тут самая глубь России – мценская, орловская, тут самые глубинные начала русского национального характера – и русская грязь, и русская душа.[89]
Гораздо более известна полемика вокруг «Грозы» Островского в русской критике. «Луч света в темном царстве» Добролюбова, «Мотивы русской драмы» Писарева – в этих статьях спор шел, по существу, о движущих силах будущей русской революции, о надеждах на будущее России. Одному критику это виделось в стихийном порыве к свободе забитых бесправных масс (Добролюбов), другому – в интеллекте, профессионализме мыслящих личностей (Писарев). И Лесков оказывается также участником этого отнюдь не только литературного спора, и его позиция недвусмысленна.
Ни те, ни другие, ни третьи, не знающие России, не представляют себе, что будет, когда самые низы и глубины «сорвутся с цепей» и тормозов, развернутся «во всю ширь своей проснувшейся натуры». Будет страшно, отнюдь не красиво. Придет не апофеоз свободы – а цепь зловещих злодеяний. Так полемика Лескова оборачивается пророчеством и предупреждением (хотя и в отнюдь не претендующей на обобщение форме). Так заглядывает Лесков в XX век – и не только так.
Ведь Лесков-писатель не только стремился показывать не то, что видят другие, он стремился рассказывать не так, как другие. Лесков создал свой стиль, свой жанр – анекдот, вбирающий черты целой эпохи, – свою условность – сказ. (Достоевский увидел в лесковском сказе нарушение правды жизни, но лесковский сказ – тоже форма литературной полемики, вызов среднелитературному языку героев многих писателей.)
Многое из того, что с такой страстностью Лесков отстаивал в литературе, по достоинству оценил XX век. В скольких замечательных писателях и произведениях отзывается лесковское: у Куприна («Брегет» – «Интересные мужчины»), у Бунина («Хорошее житье» – «Воительница»), в «Уездном» Замятина, у Булгакова (и образ Киева, и Иешуа Га-Ноцри), в платоновских мифологемах народа и России…
Но ближайшим последователем Лескова-полемиста стал Чехов, принявший от своего старшего собрата по литературе помазание, как Давид от Самуила (см.: П 1, 88).[90]
В произведениях Чехова можно найти немало следов внимательного прочтения им лесковской прозы. Так, «в воздухе спираль» пришла в чеховскую «Тоску» из лесковского «Левши», поминаемое в письмах «архиерейское междукрылие» (см.: П 4, 349) – из «Мелочей архиерейской жизни». О. Христофор из повести «Степь» вполне вписался бы в лесковскую «старгородскую соборную поповку», а архиерей из одноименного рассказа, напротив, полемичен по отношению к образам лесковских архиереев. Сопоставима у двух писателей тема художника из народа, русского таланта, артистизма русского человека («Художество», «Святою ночью» Чехова, «Запечатленный ангел», «Очарованный странник» Лескова). И не лесковские ли в основе типы – чеховские «очарованные странники» Лихарев («На пути»), Мисаил («Моя жизнь»)? Лесковскому циклу о русских праведниках вполне соответствовал бы эпиграф из Чехова: «Как богата Россия хорошими людьми!» Впрочем, хотя чеховские праведники – Редька, Костыль, Липа, старик «цоцкай» – во многом близки лесковским, они находятся на периферии творчества писателя, ведь «человеческая природа несовершенна, а потому странно было бы видеть на земле одних только праведников» (П 2, 11).
И сходство отдельных тем и образов, разумеется, лишь оттеняет фундаментальные различия двух художественных миров. Так, описание грозы в лесковских «Соборянах» (часть 3, главы 17–21) во многих деталях предвосхищает знаменитое описание грозы в чеховской «Степи».[91] Среди подробностей тут и кучер, и послеобеденный сон, и студеный ключ-родник, и звери, птицы, растения, и особенно вот эта передача впечатления от грома: «удар, как от массы брошенных с кровли железных полос» (4, 228). У Чехова будет тоже сравнение из бытового ряда: «Послышалось, как где-то очень далеко кто-то прошелся по железной крыше. Вероятно, по крыше шли босиком, потому что железо проворчало глухо» (7, 84). В деталях и подробностях двух картин много общего, но вставлены они в разные панорамы. У Лескова комментарием к грозе служат размышления его героя о суде Божием, о спасении и погибели, о вере, творящей чудеса… Описание грозы в «Степи» не источник для церковной проповеди и не повод к обсуждению столь «специальных», как считал Чехов, вопросов, как Бог и вмешательство небесных сил.
89
См. об этом:
90
О связях миров Лескова и Чехова см.: