И все же письмо это писалось в то время, когда к Чехову уже поступали первые сведения о событиях в Петербурге. Видимо, эти первые вести и обусловили резкое противопоставление студентов массе буржуазно-дворянской интеллигенции. Гнев и негодование Чехова были направлены против процесса буржуазного перерождения вчерашних студентов.
Заявив, что он не верит в фальшивую, лицемерную, невоспитанную, ленивую русскую интеллигенцию, Чехов так заканчивал свои рассуждения: "Я верую в отдельных людей, я вижу спасение в отдельных личностях, разбросанных по всей России там и сям — интеллигенты они или мужики, — в них сила, хотя их и мало. Несть праведен пророк в отечестве своем; и отдельные личности, о которых я говорю, играют незаметную роль в обществе, они не доминируют, но работа их видна…"
В то время, когда писались эти строки, Россия уже вступала в третий, пролетарский период русского освободительного движения, но буря — движение самих масс — еще только зрела в стране. И все же Чехов, столь далекий и от марксизма, и от растущего рабочего движения в стране, улавливал общее направление исторического развития. Об этом свидетельствует и концовка его рассуждений о роли отдельных личностей, или "партизанов прогресса", если пользоваться терминологией Н. В. Шелгунова. Писатель говорит тут не об аптечках и библиотечках, не о модных либеральных начинаниях, а о том, что он считал коренным и главным, — о неуклонном продвижении вперед науки, о том, что нравственные вопросы начинают приобретать все более беспокойный характер, о росте общественного самосознания. Что при этом он имел в виду, показало его последующее письмо, в котором он заявил, что общественное мнение, выявившееся в связи со студенческим движением, показало, что Россия, слава богу, уже не Турция.
Нет сомнения, чем яснее вырисовывался перед Чеховым размах студенческого движения, тем тверже становилось его убеждение в том, что жизнь идет к крутым переменам, что она становится все интереснее и интереснее. Но, вот беда, — тем тоскливее и неуютнее было ему в провинциальной, скучной Ялте. Уже в ноябре 1898 года он готов променять хорошую погоду на дурную московскую, лишь бы попасть в толчею, которая помогает не замечать погоды, а в январе 1899 года пишет Иорданову: "Вот уже неделя, как в Ялте непрерывно идут дожди, и я готов кричать караул от скуки. А как много я теряю оттого, что живу здесь!" В феврале: "Приходится делать над собой усилие, чтобы жить здесь изо дня в день и не роптать на судьбу". И все же ропот пробивается в его письмах. "Я точно армейский офицер, заброшенный на окраину", — это в феврале. Потом Авиловой: "Беллетрист Иван Щеглов называет меня Потемкиным и… восхваляет меня за уменье жить. Если я Потемкин, то зачем же я в Ялте, зачем здесь так ужасно скучно. Идет снег, метель, в окна дует, от печки идет жар, писать не хочется вовсе, и я ничего не пишу".
Это чувство тоски и одиночества, похожее на то, которое переживает человек, искусственно вырванный из привычной среды, оказавшийся в заключении или ссылке, будет все нарастать у Чехова независимо от обилия дел, многолюдья, интересных ялтинских встреч и знакомств.
Помимо общего ощущения оторванности от привычной обстановки, от большой жизни, были к тому еще и дополнительные, особые причины. Драматизм сложившейся ситуации обострялся тем, что писатель был оторван от Москвы именно тогда, когда его властно потянуло туда. В первую очередь такой притягательной силой стал для Чехова Московский Художественный театр.
Принципиальные основы будущего Московского Художественного общедоступного театра были заложены во время знаменитой встречи К. С. Станиславского и Вл. И. Немировича-Данченко, которая состоялась 21 июня 1897 года. Началась она в 14 часов в ресторане "Славянский базар", а закончилась на даче Станиславского под Москвой в 8 часов утра на следующий день. "Программа начинающегося дела, — вспоминал Станиславский, — была революционна. Мы протестовали и против старой манеры игры, и против театральности, и против ложного пафоса, декламации, и против актерского наигрыша, и против дурных условностей постановки, декораций, и против премьерства, которое портило ансамбль, и против всего строя спектаклей, и против ничтожного репертуара тогдашних театров". Надо ли говорить, что это была война против давних врагов и Чехова, против той рутины, которая доставила ему столько огорчений, загубила постановку "Чайки" на сцене Александрийского театра. Естественно, поэтому, что Чехов-драматург и новый театр должны были встретиться. И они встретились.