Конечно же, он хотел, и, когда приехал, то еще раз убедился, что так оно и есть — что его "удивительная актриса" — действительно "необыкновенная женщина", что она любит его, живет им. Но ему пришлось еще раз убедиться и в другом — в той прискорбной и тоже не новой для него истины, что Москва и московская жизнь ему уже не по силам.
Водоворот московских встреч и дел сразу с головой захлестнул писателя. В письмах он сообщает, что его трудно застать дома, так как уже с утра его рвут на части. 1 ноября пишет: "Я в Москве, и неизвестно, когда я выберусь отсюда… Здесь Горький. Я и он почти каждый день бываем в Художественном театре, бываем, можно сказать, со скандалом, так как публика устраивает нам овации, точно сербским добровольцам. Завтра оба идем к Васнецову. И так далее, и так далее — словом сказать, я еще не садился работать, а когда сяду, неизвестно". В середине ноября уже жалобы на плохое состояние здоровья — болит голова, кашель, признает, что недуги гонят его из Москвы вон, но с отъездом тянет. Наконец 11 декабря 1900 года уезжает за границу.
И опять боль разлуки. Вслед ему Ольга Леонардовна пишет: "Я не могу примириться с тем, что мы расстались. Зачем ты уехал, раз ты должен быть со мной? Вчера, когда уходил от меня поезд, и вместе с ним и ты удалялся, я точно первый раз почувствовала, что мы действительно расстаемся. Я долго шла за поездом, точно не верила, и вдруг так заплакала, так заплакала, как не плакала уже много, много лет".
И в это свидание они стали еще ближе друг к другу, но это означало, что вопрос — как поступить — не только остался, но стал еще острей. Тут же она писала ему: "Антон, знаешь, я боюсь мечтать, т. е. высказывать мечты, но мне мерещится, что из нашего чувства вырастет что-то хорошее, крепкое, и когда я в это верю, то у меня удивительно делается широко и тепло на душе, и хочется и жить и работать, и не трогают тогда мелочи жизненные, и не спрашиваешь себя, зачем живешь. А ты во мне поддерживай эту веру, эту надежду, и нам обоим будет хорошо, и не так трудно жить эти месяцы врозь, правда, дорогой мой?" Как было отказать в этом призыве, который к тому же был криком и его души? Отказать нельзя, но невозможно забыть и о своей болезни. И Чехов вновь думал, думал, думал… Думал наедине с самим собой. Ведь, кроме всего прочего, был тут вопрос, о котором он уже никак не мог говорить с Ольгой Леонардовной.
В Ницце Чехов вновь часто встречается с профессором Ковалевским. В конце января они отправляются в путешествие по Италии. М. Ковалевский в 1915 году рассказывал: "Когда я вспоминаю о Чехове, мне живо приходит на ум ночь, проведенная с ним в одном поезде по дороге в Рим (ночь с 30 на 31 января 1901 года). Нам обоим не спалось. Мы разговорились о своих планах и надеждах. "Мне трудно, — сказал он, — задаться мыслью о какой-нибудь продолжительной работе. Как врач, я знаю, что жизнь моя будет коротка".
Вот об этом и думал Чехов. По необходимости один. Она чувствовала это и писала ему: "Что у тебя на душе? Не надо только гнета, не надо едкой тоски; отдыхай, будь покоен за меня, набирайся здоровья, сил, пиши, работай, посылай мне письма, думай обо мне, питайся хорошенько, живи с комфортом и жди меня — во, сколько дел!"
Все это время Чехов не только думал о своей и ее судьбе. Он много работает.
В Ялте Станиславский и Немирович-Данченко получили от писателя обещание, что к осени он закончит "Три сестры". Но работа затягивалась, шла трудно. А тут мешали бесконечные посетители, настолько мешали, что Чехов не может скрыть своего раздражения. 18 августа 1900 года пишет: "…мне жестоко мешают, скверно и подло мешают. Пьеса сидит в голове, уже вылилась, выровнялась и просится на бумагу, но едва я за бумагу, как отворяется дверь и вползает какое-нибудь рыло". Ольга Леонардовна счастлива, что у него налаживается работа над пьесой, только не понимает, почему он не оградит себя от назойливых посетителей. Она пишет: "Милый, голубчик, ну устрани, ну сделай как-нибудь, чтобы этого не было, чтобы ты мог спокойно, не раздражаясь, работать… Я, конечно, свои занятия не могу сравнить с твоей работой, но и я оградила себя от ненужных посещений. Запираюсь у себя и сообщаю прислуге, что я перестаю существовать для кого бы то ни было. Да что я пишу, — ты все это отлично сам знаешь и понимаешь". Конечно, он понимал, но… Чехов оставался Чеховым. В очередном письме опять: "Ах, как мне мешают, если бы ты только знала!!!" И тут же: "Не принимать людей я не могу, это не в моих силах". Так все и шло без изменений все оставшиеся ему годы жизни.