Теперь нетрудно понять, каково было Чехову читать рецензии на спектакль, в которых "Вишневый сад" трактовался как трагедия дворянства, падающего жертвой кулачества! Самое печальное состояло, однако, в том, что театр дал все основания так понять чеховскую пьесу. Произошло это потому, что постановщики увлеклись тем, что лежало на поверхности, — горем людей, которые навсегда расстаются со своим родным домом, — людей, казалось бы, таких добрых, безвредных и беззащитных. Плюс к этому, поэзия вишневого сада, падающего под топором Лопахина. Все это уже потому было заманчиво для постановщиков, что легко отливалось в экспрессивно-элегические сценические формы, так хорошо отработанные в предшествующих чеховских спектаклях, хотя тут они были особенно опасны, вели к особенно большим издержкам.
Пройдет много лет, пока Станиславский до конца поймет ошибку театра, а когда поймет это, напишет: "Дайте… Лопахину в "Вишневом саде" размах Шаляпина, а молодой Ане темперамент Ермоловой, и пусть первый со всей своей мощью рубит отжившее, а молодая девушка, предчувствующая вместе с Петей Трофимовым приближение новой эпохи, крикнет на весь мир: "Здравствуй, новая жизнь!" — и вы поймете, что "Вишневый сад" — живая для нас, близкая, современная пьеса, что голос Чехова звучит в ней бодро, зажигательно, ибо сам он смотрит не назад, а вперед".
Быстро промелькнули оставшиеся Антону Павловичу месяцы жизни. Вскоре после премьеры, 15 февраля, он уезжает в Ялту. Там вновь чувствует себя плохо. 20 апреля пишет: "У меня расстройство кишечника и кашель, и это тянется уже несколько недель; и мне кажется, что всему этому немало способствует здешний климат, который я люблю и презираю, как любят и презирают хорошеньких, но скверных женщин". Но, как и прежде, он внимательно следит за событиями в стране, особенно напряженно и тревожно — за развитием русско-японской войны. Полон планов. Думает о новых рассказах, с осени 1904 года собирается принять обязанности редактора беллетристического отдела "Русской мысли", а в марте высказывает намерение, если позволит здоровье, поехать в июне врачом на фронт; артисту Орленеву обещает написать пьесу специально для его зарубежных гастролей, А. А. Плещееву соглашается написать водевиль. К брату Александру обращается в привычном для него шуточном стиле. Сообщая о предстоящей поездке в Москву, далее говорит так: "Пиши сюда письма, по возможности почтительные. Первородством не гордись, ибо главное не первородство, а ум". Совсем в том же духе и тоне, что и много лет назад. Ближе к весне мечтает о даче под Москвой. Ольге Леонардовне пишет: "А я сижу и все мечтаю о рыбной ловле и размышляю о том, куда девать всю пойманную рыбу, хотя за все лето поймаю только одного пескаря, да и то поймается из склонности к самоубийству". Тут же: "Ну, господь с тобой, моя радость, живи и спи спокойно, мечтай и вспоминай о своем муже. Ведь я тебя люблю, и письма твои люблю, и твою игру на сцене, и твою манеру ходить. Не люблю только, когда ты долго болтаешься около рукомойника". В другом письме: "Надо бы возможно великолепнее и уютнее убрать твою дачную комнатку, чтобы ты полюбила ее".
3 мая приехал в Москву и, видимо простудившись в дороге, слег. 20 мая началось обострение плеврита, острые боли в ногах. Лечивший Чехова врач Таубе предписал ехать на курорт в Южную Германию (Шварцвальд), в Баденвейлер. Почему? Профессор Остроумов вряд ли одобрил бы такой совет. Но Чехов не спорил, как не спорил с Остроумовым, а потом, приехав в Ялту, с Альтшуллером, который решительно отверг рекомендации московского светила. Что уж тут было спорить! Врач Чехов хорошо понимал, что происходящее с ним неотвратимо, и мужественно шел к неизбежному финалу. Все время, пока болеет в Москве, пишет деловые письма, за кого-то хлопочет, принимает друзей, читает рукописи. Перед отъездом в Германию направляет свою последнюю посылку с книгами в библиотеку Таганрога. В письмах держится бодро, но в разговоре с некоторыми из своих друзей признается, что едет умирать.
Бодрые письма шлет и из Германии. "Здоровье с каждым днем все лучше и лучше…" Это из Берлина, 6 июня. "Здоровье мое поправляется, входит в меня пудами, а не золотниками. Ноги уже давно не болят, точно и не болели, ем я помногу и с аппетитом, осталась только одышка от эмфиземы и слабость от худобы, приобретенной мною за время болезни". Понимай так, что болезнь уже за плечами. Самообман? Нет. Просто он не хотел до времени, при жизни, хоронить себя. Тем более не хотел создавать похоронное настроение у родных и друзей. Так и выработался этот стиль его писем, которому он был верен до конца. За четыре дня до смерти Ольга Леонардовна решила, что она должна наконец написать Марии Павловне правду о состоянии Антона Павловича. И вот, рассказав эту тяжелую правду, она тут же пишет: "Антону, конечно, не давай чувствовать в письмах, что я тебе писала, умоляю тебя, а то это его будет мучить. Пока я пишу, а он все твердит, чтобы я писала, что ему лучше".