Выбрать главу

Осталось еще одно свидетельство тех лет. Это сны Чехова. Ему иногда снилась «гимназия: невыученный урок и боязнь, что учитель вызовет». Он даже назвал, в шутку или всерьез, того, кто ему снился из педагогов — учитель арифметики и географии Крамсаков. Но один сон повторялся. Может быть, именно это сновидение извлекало из глубин сознания давние годы, нечто, не угасшее со временем и не отпускавшее: «Когда ночью спадает с меня одеяло, я начинаю видеть во сне громадные склизкие камни, холодную осеннюю воду, голые берега — всё это неясно, в тумане, без клочка голубого неба; в унынии и в тоске, точно заблудившийся или покинутый, я гляжу на камни и чувствую почему-то неизбежность перехода через глубокую реку; вижу я в это время маленькие буксирные пароходики, которые тащат громадные барки, плавающие бревна, плоты и проч. Всё до бесконечности сурово, уныло и сыро. Когда же я бегу от реки, то встречаю на пути обвалившиеся ворота кладбища, похороны, своих гимназических учителей… И в это время весь я проникнут тем своеобразным кошмарным холодом, какой немыслим наяву и ощущается только спящими».

В этом сне переплелись и конкретные реалии жизни в Таганроге: холод лавки; нагоняи гимназических наставников; участие в отпевании усопших. И глубинные ощущения той поры: покинутость; преодоление тяжелых минут; бесприютность. И что-то потаенное: страх перехода через реку; бегство от нее, но куда? И будто остановка перед обвалившимися кладбищенскими воротами. А еще — всепроникающий «кошмарный холод».

Это воспоминание, наверно, выявило то, чего не в силах передать скудные рассказы людей, окружавших Чехова в детские и отроческие годы. В них всё бегло, неточно, противоречиво, порой малодостоверно.

* * *

О самом раннем детстве Чехова неизвестно почти ничего. Будто бы плакал редко. Говорил отчетливо, не спеша. За большую голову домашние звали Бомбой. Детские болезни — корь, коклюш, частые простуды, приступы малярийной лихорадки. До 1874 года семья не имела в Таганроге собственного дома.

Отчего переезды из дома в дом Чехов счел впоследствии несчастьем? Наверно, оттого, что всё временно, всё не свое, всё на чужих глазах. И всегда тесно, даже когда в 1869 году поселились в двухэтажном доме Моисеева, на углу Монастырской и Ярмарочного переулка. Не было ли признаком подступавшего материального краха то, что в эти годы Чеховы брали жильцов? То, что, отдав старшего сына в гимназию, второго и третьего сына отец отправил в греческую приходскую школу? Здесь учились не так долго, как в гимназии, и детей удалось бы раньше, скорее пристроить в какую-нибудь местную контору. Главе семейства виделись уже не просто помощники в его собственной лавке, но добытчики, Граждане, по его выражению, состоятельные и уважаемые в таганрогском обществе. Более удачливые, чем он.

Никогда в жизни не сомневавшийся в своих добродетелях, Павел Егорович в вопросах общепринятой морали, нравственных устоев семейной жизни был, по словам Чехова, «кремень». Но в делах житейских, практических, торговых он выказывал посредственный ум — совершал глупости, отступал перед чужой подлостью, а в трудные минуты просто терял голову. Жесткий, неумолимый, грозный в кругу семьи, он легко поддавался стороннему нажиму и внушению. Доверял чужому мнению, особенно если оно исходило от людей богатых, знатных или чтимых в обществе и имеющих награды, знаки отличия. Поэтому так мечтал о медали за свои труды в бесплатных выборных должностях (ратман, присяжный заседатель, член торговой депутации), а также за регентство, руководство церковным хором.

Непреклонный в семье, Павел Егорович преклонял голову перед любым власть имущим. Чин и священнический сан ценил превыше человеческих свойств и это благоговение не считал угодничеством или заискиванием. Но сыновья иначе смотрели на отца в такие минуты. Годы спустя Чехов напоминал старшему брату: «Отец улыбался покупателям и гостям даже тогда, когда его тошнило от швейцарского сыра; отвечал он Покровскому (таганрогский протоиерей. — А. К), когда тот вовсе ни о чем его не спрашивал…»

Александр не забыл, как оскорбляло его искательство отца. Через годы и годы он рассказал брату Михаилу: «Медаль! Какую она роль играла в нашей семье! Мозга не было, а честолюбие было громадное. Из-за медали и детство наше погибло… С давящей тоской я оглядываюсь на свое детство… Как теперь ясно и отчетливо помню, как после пения во дворце (на Страстной — „Черто-о-г твой ви-и-жу, Спасе“) отец вошел в алтарь и просил о. Николая Луценко исходатайствовать ему медаль за пение. О. Николай — затычка заштатная и слепое, беззащитное орудие в руках кафедрального Покровского — был страшно смущен этой просьбою. Я, тогда гимназист 6-го класса, не знал, куда деваться от стыда и негодования, и выразил свое негодование тем, что на лестнице дал здорового тумака Антону в бок. И тебе безобразно съездил по морде, и при этом съездил подло, предательски, сзади… Но согласись сам, чем же я мог иначе выразить свой протест против унизительной просьбы о медали?»