Эта главная улица старомодного городка лязгает неуклюжими трамваями с табличкой «Шепердсбуш». Вторжение. Мы идем, пока слева не начинают подниматься объявления о земельных участков и тяжелые вязы, которые свешиваются через стену запущенного парка. Отполированный шинами гудрон блестит спереди и сзади этих тенистых зонтов. Вот и ворота, высокие, с кирпичными столбами, верхушки которых увенчаны шарами: и часовой в голубом, с винтовкой. Некоторое время наш отряд подтягивается. Но вот, высоко подняв голову, по противоположному тротуару шагает сержант, глядя прямо перед собой. Каменные плиты звенят под наконечником трости, которую он в них всаживает.
Нагретый на солнце асфальт переходит в пыльный гравий. Шурх-шурх — идет наша расхлябанная толпа через другие ворота. Стены уступают место частоколу и колючей проволоке: далеко в парке видно людей в хаки. Третьи ворота. Сержант проходит через них, направляя нас. Взмахом трости он, как пастух, ведет нашу небольшую толпу мимо часового, который твердо стоит перед будкой. Мы бросаем короткий взгляд на то, что осталось за его штыком — на сияющую дорогу с идущими по ней машинами и свободно гуляющими людьми, в мире, который мы только что покинули.
3. В парке
Нам разрешили ходить где угодно (в пределах ограды) весь этот тихий осенний день. Широкий, весь в облаках, запущенный парк, в который вторгается этот военный лагерь, меня привлек. Вдоль него проходит мягкий изгиб Парк-роуд, единственной настоящей дороги в лагере, выходящей за его границу. Синяя, гладкая, она протянулась между подстриженными газонами, под колонной деревьев.
Середина парка погружается в извилистые берега небольшой речки, а бараки спускаются по уступам сверху, до самой долины, как будто собираются соединить свои крыши через поток, засыпанный листьями — но что-то, может быть, сырая, глубокая трава на лугу в низине, задерживает их.
Я задержался на мосту над стоячей водой речки, которая вьется в лощине между берегами, заросшими камышом и наперстянкой. С каждой стороны были беспорядочно посажены большие деревья. На западном уступе суетились красно-шоколадные футболисты. Неужели я снова буду вовлечен в футбол? Ходили слухи, что здесь будет это греховное бедствие, принудительные игры. Мяч то и дело мелодично ударялся о сапоги игроков или о твердую землю; и всех играющих обступала шумная ограда из хаки и голубого. Голубая форма, от которой лица казались розовыми, принимала удивительно яркий на вид оттенок на фоне зеленоватой и желтой травы на откосах долины. Завесы темноты собирались над футбольными полями от других крупных деревьев, бросающих от своих крон зеленые тени.
Неповторимая запущенность берегов Пинна казалась тоже запретной для служивых: там, в ивах, пел хор птиц. С высокого шпиля, который черным цветом врезался в небо, на гребне, за узкими крышами лагеря, падал, четверть за четвертью, вестминстерский перезвон трубчатых колоколов. Мягкий речной воздух добавлял этому звону — не эхо, но дополнительную торжественность и сладость — и разносил его далеко, только расстояние казалось меньше, посеребренное медленно наступающим вечером и туманом, собиравшимся с воды. Тяжелый грохот электричек и трамваев за забором подчеркивал намеренную отдаленность множества людей, собранных здесь.
Когда наступило время чая, футболисты устали и наконец прекратили игру. Медленно туман забирался в низины и медленно полз по траве уклона, пока огни лагеря не зажглись прямо в этом туманном море.
4. Страх
После заката дорожки лагеря заполнились людьми, все они казались друзьями и обменивались непостижимыми франкмасонскими приветствиями. Я сторонился их, а также их столовой с ее ярким светом и гостеприимными запахами. Мысль о нашем бараке показалась мне убежищем. Я с радостью направился туда.
Когда я открыл дверь, длинная комната с висячими лампами действительно стала мне убежищем от ночи. Расцветка в ней была веселая: прежде всего, белые стены, разделенные пилястрами красного кирпича или тонкими стропилами, выкрашенными зеленым, они тянулись от бетонного пола между тесными рядами одинаковых кроватей с коричневыми одеялами. Но внутри не было никого, и потолок, казалось, глядит множеством глаз. У меня закружилась голова под этим взглядом, и я споткнулся на дорожке гладкого линолеума, черной тропой лежавшего на бетоне. Может быть, пол слегка ходил ходуном, как палуба? Или это у меня все плыло перед глазами в блестящей тишине, затоплявшей пустое помещение?
Без сил я прилег на выделенную мне кровать. Некоторое время со мной рядом лежал глубокий страх. Круглые лампы глядели не мигая; мои внешние измышления собрались к моей подушке и нашептывали в каждое ухо, что сейчас я пытаюсь предпринять тяжелейшее усилие в своей жизни. Может ли человек, который целые годы был закрыт наглухо, просеивая свое внутреннее «я» мучительное количество раз, чтобы сжать его мельчайшие частицы в переплет книги — может ли он вдруг закончить свою гражданскую войну и жить открытой жизнью, чтобы его мог прочесть кто угодно?