— Нет, Губенко, — сказал Медведев, — на бога не сваливай. Сам запутал свою жизнь. Сам распутывай.
Когда Сердюк возвратился в контору, Медведев и Губенко тихо и мирно беседовали.
— Вот что, Семен Семенович, мне здесь пока делать нечего. Кажется, о моем приезде знают в Каховке все. Еду в Херсон. А вас прошу остаться: держать связь с Губенко и со мной. Дела тут серьезные. — Он вкратце передал Сердюку разговор с агрономом. — Главная задача — разыскать Адаменко. Если он появится, немедленно звоните мне. Губенко, помните, ревизия продолжается!
Сердюк уже вторую неделю сидел в Каховке. Адаменко не появлялся. Жена бухгалтера ежедневно приходила в обеденный час и получала котелок каши для детей. Встречая ее возле столовки, Медведев передавал привет от мужа. Она молча, с упреком смотрела ему в глаза — не верила и тревожилась.
Наконец в первых числах января раздался долгожданный звонок из Каховки. Это было через два дня после Постановления Центрального Комитета «О темпе коллективизации и мерах помощи государства колхозному строительству».
Постановление взбудоражило всех. В окружкоме, в окрисполкоме, в Управлении его обсуждали с утра до вечера. О нем говорили в очередях, на улицах, дома. Слова «заменить крупное кулацкое хозяйство крупным общественным» были ясны каждому: ликвидировать кулака как класс! Начинался последний решительный бой. Теперь Адаменко должен был появиться. И он появился.
— Дядя приехал! — доносился откуда-то издалека слабый голос Сердюка. — Сейчас же выезжайте в Чаплинку. Я встречу на станции.
В тот же вечер Медведев перебрался через Днепр и сел в переполненный вагон поезда, отходившего на Джанкой.
Вагон гудел, словно был набит саранчой. Над дверью в закопченном фонаре прыгало желтое пламя свечи, еле освещая узкий проход. В полутьме на скамьях, на полу, на узлах теснились люди. Повсюду со вторых и третьих полок свешивались ноги в валенках, лаптях, сапогах, в рыжих разбитых ботинках, виднелись концы кулей и узлов. В воздухе плавали синие клубы удушливого махорочного дыма, то поднимаясь, то опускаясь. Из непрерывно хлопающих дверей тянуло морозной гарью. Люди кричали, смеялись, бранились, дремали, жевали. И все это с грохотом и скрежетом, трясясь на стыках, ехало куда-то в ночную снежную степь.
Медведев, пристроившись на краешке скамьи, пытался разобраться в этих людях, в их настроении. Предстояло проехать километров шестьдесят, то есть добрых два с половиной часа, и времени для наблюдений было достаточно.
Сперва, как всегда в суматохе отъезда, казалось, что все пассажиры охвачены одним радостным возбуждением и у всех какая-то одна общая цель. Но постепенно на глазах — то ли дорога делала свое, то ли внимание его сосредоточивалось — эта масса расслоилась и рассыпалась, и он увидел озабоченных, погруженных в свои дела людей.
У окна два пожилых крестьянина в вислоухих ушанках, наклонившись друг к другу, тихо беседуют. Один что-то доказывает, другой вздыхает, качает головой и приговаривает:
— Хто его знае, хто знае...
Худой человек с острым птичьим лицом, в дубленом полушубке и заячьего меха шапке сидит прямо, положив на колени большие коричневые руки в черных трещинах, и, полуприкрыв глаза, молчит — думает.
Толстая женщина на узлах между скамьями — целый ворох платков, из которых торчат красные щеки и вздернутый нос, — так и сыплет, так и сыплет, обращаясь к сморщенной смешливой старушке:
— Та вона мени каже: де же в нас куркули? Нема куркулей! А ты, кажу, сама хто? Земли в тебе, кажу, на весь хутор достанет! Вона мени каже... А я кажу...
Старушка на каждое слово кивает головой, давится от смеха и постонывает:
— Ах ты, матир святая!.. Скажи ты!..
Из-за перегородки тихий гнусавый голос плетет бесконечную унылую канитель:
— Помер Степан... Христя пожила, помучалась та и вмерла... Осталась мала дитина, года не прожила... Вси скоро повмирають, голо буде... Юхим помер...
— Переселяйся до нас, нам такие с карими очами требуются в колгоспи! Трактористкой сделаем! — кричал кто-то с верхней полки через весь вагон.
Крикуну ответили, Медведев не разобрал что, но там, в другом конце вагона, взметнулся многоголосый девичий хохот с визгом, с птичьими переливами. Крикун с обидой в голосе отозвался:
— У нас таким языки отрезают!