“Скорее бы приехал Феликс Эдмундович. Доложу все, как есть, — думал Орленко, но тут же снова терзался. — Доложу? О чем доложу? О том, что провалился с первым же серьезным делом?”
И Орленко вновь и вновь вызывал своего подследственного.
Однажды утром он, как обычно, допрашивал Эрни.
— Итак, еще раз спрашиваю: с кем вы должны были наладить связь после перехода границы?
Эрни молчал.
— Неужели вы не понимаете, — продолжал Орленко, — что только чистосердечное признание может смягчить меру наказания. Вы совершили тяжелое преступление: перешли границу, ранили начальника заставы…
Эрни рывком поднял голову.
— Да, ранил! — сказал он. — Ранил!
Голос его звучал зло и жестко. На Орленко смотрели теперь глаза, полные нескрываемой бешеной ненависти, — глаза врага.
— Вот что, — сказал Эрни, — давайте бросим эту забаву. Карьеры вы на мне все равно не сделаете. Я ничего не скажу вам, кроме того, что уже сказал. Поговорим на другую тему. В одном из иностранных банков хранится на мое имя золото, которое могло бы обеспечить приличную жизнь десяти таким, как вы. Давайте договариваться.
Все это он сказал просто, по-деловому. Теперь перед Орленко сидел уже третий Эрни, совсем не похожий на двух других, которых он хорошо знал: это был спокойный и трезвый делец, собиравшийся заключить выгодную сделку.
Орленко вскипел. Едва сдерживая бурлившую ярость, он спросил, стараясь хоть этим вопросом скрыть от Эрни свое состояние:
— Сколько?
Эрни назвал довольно крупную сумму.
— Мало! — равнодушно бросил Орленко.
— Могу прибавить, — начал Эрни, но тут Орленко не выдержал: крепко сжав свой большой с синеватым якорем-татуировкой кулак, он оборвал его:
— Скотина! Морское дно по тебе плачет!
— К чему такие угрозы? Подумайте, какой невинный младенец! Я убежден, что куплю вас.
Орленко едва не задохнулся от гнева. Он рванулся из-за стола. Эрни попытался отклониться от удара, но тяжелый кулак Орленко сбил его на пол вместе со стулом. Еще секунда, и в Эрни полетели чернильница, пепельница, второй стул… На шум сбежались сотрудники из соседних кабинетов.
А к полудню на Большую Лубянку вернулся из командировки Дзержинский. Начальник отдела доложил ему о случившемся. Феликс Эдмундович распорядился немедленно вызвать Орленко.
Через десять минут Орленко входил в кабинет председателя ВЧК. Дзержинский обедал. Увидев вошедшего, он отодвинул в сторону миску с жидким супом, поправил сползшую с плеча шинель. Большие продолговатые глаза его пронизывающе нацелились на следователя. — Садитесь, — коротко пригласил он.
Орленко сел.
— Расскажите, товарищ Орленко, о следствии, — потребовал Дзержинский.
— Я вас очень ждал, Феликс Эдмундович, — начал Орленко взволнованным голосом.
— Для того, чтобы обрадовать? — прервал его Дзержинский.
— Феликс Эдмундович, — сказал следователь, — разрешите, я доложу все по порядку.
— Хорошо. Я слушаю.
После того, как следователь закончил свой рассказ, Дзержинский спросил:
— Как вы думаете, Орленко, правильно ли вы поступили?
— Но ведь он издевался…
— Вы чекист, — твердо сказал Дзержинский, — работник советского аппарата. Советского! — подчеркнул он. — Идите и подумайте об этом.
Вслед за Орленко к Дзержинскому вошел Михайлов — опытный чекист, старый революционер, товарищ Дзержинского по сибирской ссылке.
— Что будем делать с Орленко? — спросил его Феликс Эдмундович.
Михайлов молчал.
— Что, трудная задача?
— Трудная, Феликс.
— И неразрешимая?
— Нет, почему же? Вполне разрешимая, хотя и нелегкая. И у тебя уже, наверное, готово решение.
— Нет, — чистосердечно признался Дзержинский. — Окончательного еще ничего нет. Помогай.
— Что ж, — неожиданно просто и спокойно сказал Михайлов. — Я бы его судил.
— Как ты сказал? — прищурился Дзержинский. — Судить преданного Советской власти человека?
Михайлов ничего не ответил, а Дзержинский подумал: “Интересно, как совпали наши мнения. Действительно, другого выхода нет. Но ведь жалко. По-человечески жалко”.
— Судить, значит? А за что? — спросил он.
— Закон превыше всего, — коротко ответил Михайлов. — Сегодня Орленко ударил диверсанта, а завтра он может ударить невинного человека.
— Все это верно. И все-таки это будет слишком строго, — упорствовал Дзержинский.
— А почему я настаиваю на суде? Думаешь, я не люблю Орленко? — Михайлов начал кипятиться. Морщинистые щеки его покраснели, и на них явственно выступили отметинки оспы. — Он человек преданный, ручаюсь. Но ради чистоты нашего общего дела его надо судить. Эту болезнь нужно лечить в зародыше, чтобы не перекинулась дальше. Такие, как Орленко, хоть и преданные, между нами и народом, знаешь, какую стенку воздвигнуть могут? — Михайлов замолчал, потом добавил другим тоном: — Да что я тебе доказываю! Ты ведь и сам так думаешь. Верно?
— Верно, — негромко ответил Дзержинский.
Оставшись один, Дзержинский долго ходил по кабинету, размышлял. Казалось, он так и не пришел к окончательному решению.
Вечером Дзержинский зашел к Орленко. Тот сидел мрачный. Не дожидаясь вопросов, заговорил:
— Все продумал, Феликс Эдмундович. Как говорится, на самое дно нырял — не нашел своей вины. Погорячился, конечно…
— Вести следствие поручено другому следователю, — медленно и раздельно, стараясь пересилить в своем голосе участливые нотки, сказал Дзержинский. — А вас я решил предать товарищескому суду. За нарушение советской законности.
— Судить! — не веря своим ушам, воскликнул Орленко. — Феликс Эдмундович, как же это? Да я всю жизнь за Советскую власть…
— Судить, — жестко повторил Дзержинский. — И знаете что, Орленко? Обвинителем на этом суде буду выступать я.
Дзержинский тяжело поднялся со стула и медленными шагами вышел из комнаты. Орленко, не отрываясь, смотрел на его немного сгорбленную спину: он почувствовал, что Дзержинский разволновался и теперь будет долго и мучительно кашлять. И вскоре из коридора до слуха его донесся глухой прерывистый кашель…
Суд происходил в присутствии всех сотрудников ВЧК.
Сначала говорил Орленко.
— Я виноват… — сказал он. — Но я никак не пойму одного. Как же это? Они в нас стреляют, а мы их и пальчиком не зацепи?
В зале зашумели, заговорили, как это всегда бывает, когда вдруг сталкиваются различные мнения по острому сложному вопросу.
— Логика! — воскликнул молодой чекист Максимович, вскакивая со своего места. Он заговорил с горячей поспешностью, отчаянно жестикулируя руками. — В том, что говорит Орленко, есть своя логика. И лично я не стал бы наказывать его за диверсанта и злейшего врага рабочего класса! Прочь гуманизм, когда передо мной сидит такой, как этот Эрни!
Дзержинский сидел молча, и по его лицу невозможно было понять, на чьей он стороне, — оно было непроницаемо.
— Не слыхал я такого слова, — неуклюже поднялся со стула чекист Голубев. Он недавно пришел работать в ВЧК прямо с завода, и было заметно, что все еще не может привыкнуть к своей потертой кожанке. — Заковыристое такое. Максимович тут сказал…
— Гуманизм! — весело подсказал кто-то.
— Во-во, — обрадовался Голубев, довольный тем, что ему пришли на помощь. — Гуманизм. Не знаю. Я одно знаю — есть у нас закон. Советская власть нам его утвердила? Точно! И сам Владимир Ильич Ленин нам говорит: от закона ни полшага. Правильно я говорю?
— Верно! — раздались голоса.
— Ну, так чего еще надо? — почувствовав поддержку присутствующих, более уверенно продолжал Голубев. — По закону поступил Орленко? В глаза ему скажу: не по закону, хоть он мне самый лучший друг и товарищ. Вот и весь гуманизм.
— Закон душой понимать надо, товарищ Голубев, — поддержал Максимовича весельчак Зарубин. С его лица никогда не сходила лукавая улыбка. — К обстановочке его применять. А ты за букву закона уцепился, как карась за приманку. Ты с такими, как Эрни, дело имел? Нет? То-то же. Никакими словами его не проймешь. Тебе с этим делом получше разобраться надо.