— Расскажите, — умоляла Клэр. — Ради бога, расскажите, как он вас допрашивал.
— Как? — улыбнулся бывший офицер, удивляясь наивности Клэр. — Это нельзя даже назвать допросом в обычном понимании этой процедуры. Просто он убеждал меня в правоте большевиков. Уговаривал отдать свой опыт и знания народу...
За короткое время пребывания в Москве Клэр узнала многое. И в том числе о том, что именно от Дзержинского трижды исходила инициатива об отмене смертной казни и только озверелый белый террор вынудил Советскую власть ответить на него красным террором.
Вернувшись в Англию, Клэр Шеридан написала:
«Несомненно, что не абстрактное желание власти, не политическая карьера, а фанатическое убеждение в том, что зло должно быть уничтожено во благо человечества и народов, сделало из подобных людей революционеров, — писала она. — Добиваясь этой цели, люди с утонченным умом вынесли долгие годы тюрьмы...»
В записках Клэр были и такие слова:
«Во всяком случае, увидев его, я больше никогда не поверю ни одному слову из того, что пишут у нас о господине Дзержинском...»
Дядей Клэр Шеридан был сэр Уинстон Черчилль.
У ПОДНОЖИЯ МАШУКА
Начальник Терского окружного отдела ОГПУ Фомин не скрывал своего восхищения панорамой, открывшейся из ехавшей по горной дороге пролетки. Возбужденно оглядываясь на Дзержинского и Менжинского, расположившихся на заднем сиденье, он поминутно восклицал:
— Это — Кольцо-гора. А это — Бештай. А там, смотрите, какой красавец — Эльбрус!
Дзержинский молчал, он не верил, что наконец в отпуске, что слева, совсем рядом, темно-зеленой громадой высится пятиглавый Бештау, а вдали, в пронзительно-чистом своде неба впечатал свою гордую вершину снежный во все времена года Эльбрус.
Кони зацокали по пыльной окраине Пятигорска.
— «Вчера я приехал в Пятигорск, нанял квартиру на краю города...» — задумчиво проговорил Менжинский.
— «Вид с трех сторон у меня чудесный...» — полувопросительно продолжил Дзержинский. — Сколько же лет утекло с той поры, как впервые я прочитал эти лермонтовские строки, но помню до сих пор. Сила гения в том, что его творения невозможно забыть, невозможно даже изгнать из памяти...
— А вот и Машук, — сказал Фомин.
Возница остановил взмыленных лошадей в тени высокой чинары.
Дзержинский вышел из пролетки и медленно пошел по тропке, взбиравшейся меж колючих веток терна и боярышника. Казалось, он много раз бывал здесь и знает, куда неожиданно свернет влажная от росы тропа.
Втроем они подошли к могиле Лермонтова. Подул ветер, нежданная туча наползла на солнце. Стало сумрачно и тревожно.
Дзержинский стоял недвижно. Ветер бился в деревьях. Седая тяжелая пыль стелилась над дорогой.
Дзержинский не замечал ни внезапной перемены погоды, ни сухого треска грозы где-то над самой вершиной Машука.
— Будет ливень, — беспокойно сказал Фомин. — Надо спускаться в город. В грозу здесь как в преисподней.
Дзержинский ничего не ответил. Словно высвеченные росчерком молнии, в его голове вскипали и раскаляли душу такие простые и такие могучие строки:
Еще отчетливее пророкотал гром. И Дзержинскому вдруг вспомнилась далекая весна, льдины на Лене, костер на берегу, и ссыльные, тянувшие озябшие руки к языкам огня. У того, оставшегося в юности костра он вдруг начал вслух читать свою поэму. Не все польские слова были понятны тем, кто жался к костру. Но волнение, звучавшее в голосе юноши, заставляло сиять хмурые, давно отвыкшие от счастья глаза...
Ударили первые капли дождя.
— Феликс Эдмундович, — позвал Менжинский. — Товарищ Фомин прав. Надо спускаться.
Дзержинский молча кивнул, но не сдвинулся с места. Молния дико и разъяренно ринулась огненной стрелой к вершине Машука...
Дзержинский вдруг вспомнил Делафара[2]. В свои девятнадцать лет этот мечтательный юноша был уже членом коллегии ВЧК.
Тогда тоже была весна, весна восемнадцатого года. Делафар читал свои стихи в старинном московском особняке. Синий апрельский вечер плыл за открытым окном. На столике красного дерева, медленно оплывая, догорала свеча.
Делафар не заметил неслышно вошедшего Дзержинского и продолжал читать — громко, вдохновенно, торжествующе.