— Не собирался дискутировать с вами о гуманизму — серьезно проговорил Петерс. — Здесь мы расходимся полностью. Террор большевики всегда осуждали, и не они изобрели гильотину, и у них нет ничего подобного Тауэру, к виселицам которого Англия «на законном основании» приводит всех неугодных, называя их преступниками. Я вам рассказывал, что был свидетелем казни лорда Кейсмента. У нас нет линчевания — этого изобретения «американской демократии». Большевики, когда они взяли власть, проявили удивительную мягкость, снисходительность даже к тем, кто им желал погибели, кто был уличен в преступлениях против власти Советов. Я тогда так же был настроен, как все, и не мыслил, что в новой России придется вводить смертную казнь, за которую так ухватился Керенский и которая была отменена Вторым Всероссийским съездом Советов. Мы, большевики, еще вчера смотрели на мир через розовые очки, полагая, что снисходительность и есть гуманизм, человечность. Нас проучили… Схваченный на месте преступления генерал Мельников дал нам письменное обязательство («честное слово»!) больше не выступать с оружием против Советской власти. Его освободили. Был освобожден под «генеральское слово» и другой генерал, Краснов. А где они теперь? Воюют против нас! Словно и не было их «честных обязательств». Расскажу вам об одном «секрете» ВЧК. С ее созданием в течение нескольких месяцев мы в своей среде обсуждали вопрос о смертной казни и твердо отклонили ее как средство борьбы с врагами. Бандитизм же в Петрограде рос ужасно. Мы арестовали князя Эболи, этого «короля бандитов». В итоге решили, что применение смертной казни неизбежно, и расстрел Эболи был произведем по единогласному решению. А потом против Советской власти двинулись белые генералы, «союзники», они стали уничтожать рабочих и крестьян, начались взрывы и убийства. Нас свои же товарищи стали обвинять в «расхлябанности пролетарской диктатуры». Я располагаю достаточно точными данными о числе расстрелянных так называемых «честных людей» России. За первое полугодие восемнадцатого года мы поставили к стенке двадцать два контрреволюционера — все они были схвачены на месте преступления с оружием в руках. В июле события стали нарастать… В двадцати двух губерниях России за один месяц было совершено четыреста четырнадцать террористических актов против учреждений власти, их представителей. В августе, помнятся мне, около трехсот пятидесяти, а вот в сентябре, в еще не закончившемся месяце, мы их учли уже более пяти тысяч… Кульминацией была попытка убить нашего вождя товарища Ленина…
— Мы здесь ни при чем! — вставил Локкарт.
— Возможно, вы и ни при тем. Но ваши поощрительные действия политическому бандитизму, поддержка белых генералов, прямая интервенция в Россию создали обстановку для усиления террора, который наши трудящиеся люди назвали белым террором. Мы сняли розовые очки, поняли, что наша мягкость погубит нас и нашу революцию. Мы кончаем с «добренькими дядями» из монархистских кругов. Это царь Николай с вашими Ллойд Джорджем и Пуанкаре заварил бойню между народами, государствами. Война стоила нам миллионы жертв — убитых, оправленных, умерших от тифа и голода. И разве честь нации не требует, чтобы министры, повинные в кровавом союзе с царизмом, союзе, вызвавшем столько жертв, были привлечены к ответственности?! Красный террор вылился из глубокого возмущения не столько верхушки советских учреждений, сколько наших рабочих на фабриках и заводах, которые потрясены жестокостями врагов. Мне запомнилась одна телеграмма, в которой говорилось, что собрание стольких-то тысяч рабочих, обсудив вопрос о покушении на товарища Ленина, постановило расстрелять десять буржуев. Массовое возмущение подействовало на органы ВЧК, на ее местный аппарат, и красный террор начался без директив из центра, без указаний из Москвы. Мы не расправляемся с кем попалю, расстреляли явных белогвардейцев, царских палачей, которые уже сидели в тюрьмах в ожидании народного суда… Я все больше думаю о том, что имению наши противники, класс капиталистов болезненно одержимы желанием любыми средствами сохранить тот порядок, который им так угодео и обеспечивает им «сладкую жизнь»…
— О вас не скажешь, что вы — мягкий человек, — воспользовавшись паузой, прервал Петерса Локкарт. — А ведь вы имеете семью, у вас есть маленькая дочь, и, думаю, вы мечтаете о дне, когда она будет с вами…
— Не время сантиментам. Но мечтаю. А пока ваша гуманная Англия заваливает прихожую дома моей семьи в Лондоне газетами, в которых меня описывают неким чудовищем (газеты доставляют бесплатно!). Моя дочь не может даже показаться на улице. Там веяние типы кричат ей: «Маленькая Мэй, убирайся в Россию к своему отцу-палачу!» Вот так, господин Локкарт!
Не случайно, совсем не случайно повел этот разговор с Локкартом Петерс. Он мог припомнить немало еще аргументов и доводов. «Правда», «Известия» почти в каждом своем номере помещали некрологи — тяжелые свидетельства кровавой работы вражеских сил в России. Но и то, что было приведено Петерсом, Локкарт не смог опровергнуть… И Петерс прямо сказал англичанину, что революция в России заставляет каждого задуматься: что делать, куда идти — с народом или покинуть народ? Локкарт, вероятно, понимает, что его карьера закончилась. Он в России провалился. И почему бы Локкарту не поразмыслить над тем, чтобы остаться в России, начать новую жизнь, счастливую. Предстоящий суд, безусловно, учел бы положительно такое желание. Работа для Локкарта найдется. Время капитализма все равно прошло.
Локкарт, сидевший полубоком к Петерсу, повернулся к нему всем корпусом, с некоторым удивлением стал почти рассматривать Петерса.
— …Вы не ослышались, господин Локкарт, я сказал то, что сказал: зову вас сжечь мосты к прошлому, у которого нет будущего. Перед вами есть добрые примеры.
Петерс назвал капитана французской армии Жака Садуля, который в сентябре 1917 года прибыл в Россию в составе французской миссии, а вот теперь объявил что поддерживает Советскую Россию. Назвал достойным гражданина поступок Ренэ Маршала…
Локкарт молчал, как молчат глухие, сосредоточившиеся в себе. Поднял голову, спросил:.
— В самом деле суд может сделать в таком случае для меня снисхождение?
— За суд ничего не могу сказать, — Петерс развел руками, — но за свои слова отвечаю, они не нонсенс, над ними на вашем месте я подумал бы. Советская власть принимает к себе каждого, кто хочет жить по справедливой мерке и честно…
Петерс взял свой пакет в блекло-желтой бумаге, так и оставив англичанина в неведении относительно свертка. А все было просто. У Петерса был банный день: в пакете чистое белье, полотенце и мыло. Была бы только горячая вода! Петерс зашагал к Сандуновским баням. За ним следовал порученец-страж, отвечавший за жизнь Петерса. Порученец тоже с бельем, мылом и полотенцем в свертке…
Странным показалось Локкарту предложение Петерса — англичанин не мог себе даже представить, что он способен перейти на сторону красных. И все же Локкарт задумался. Запись Локкарта в его «тюремном дневнике»: «Я размышлял над предложением Джейка остаться в России с Мурой. Оно вовсе не было так бессмысленно…»
Но в конце концов Локкарт понял, что не имеет сил перейти Рубикон. Он потерял решительность, когда вдруг представилась возможность свободно распорядиться собою, свободно ответить на предложение Петерса, на доверие Муры. Превратное понимание свободы стало для Локкарта оковами его воли, оставляя ему простор лишь для жалких мечтаний.
Тем временем правительству РСФСР приходилось считаться с фактом задержания в Англии М.М. Литвинова, и оно раздумывало над тем, не разумнее ли будет путем высылки английского дипломата-заговорщика спасти Литвинова от дальнейших унижений и заключения в английской тюрьме.