Выбрать главу

- Барин! - вдруг позвал извозчик с козел. Лавренко медленно посмотрел на него, с трудом оторвавшись от своих мыслей.

С козел, через плечо, смотрело на него, смутно различаемое в темноте, унылое и понурое, мужицкое лицо.

- А, шо тебе? - вяло спросил Лавренко.

- Правда, говорят, завтра по городу палить с пушек будут?

- Должно, будут...

Извозчик помолчал, и казалось, что он ждет еще чего-то или к чему-то прислушивается.

На улицах были пустота и молчание, и только одиноко и чересчур громко гремели колеса пролетки.

- Н-ну, дела! пробормотал извозчик, не оборачиваясь.

Лавренко долго молча смотрел в его присадковатую, согнутую спину, зыбко маячившую перед глазами во мраке.

- Да, голубь, дела! - не то усмехнувшись, не то вздохнув, проговорил он. - А ты знаешь, из-за чего все это?

- А кто их знат! - неопределенно ответил извозчик, опять оборачиваясь. - Говорят, матросы да забастовщики народ мутят...

- Мутят? Эх, ты...- с иронией передразнил Ла-вренко.

- А, конечно, мутят... Жили бы тихо, а то на... Невесть чего захотели... Этак, к примеру, и я скажу: не желаю... да и все!..

Извозчик усмехнулся, и по голосу было слышно, что он усмехнулся презрительно и недоуменно.

- Лучшей жизни хотят, - возразил Лавренко, - и ты можешь хотеть... Разве ты сам своей жизнью доволен?

- Где же доволен... Жить нашему брату вовсе трудно... Теперь, возьмем, скажем...

- Ну, вот видишь, - перебил Лавренко, - трудно жить.

- Что ж, что трудно... Жизнь не малина, трудно-то трудно, а жить можно... что ж...

- Где же можно? - с сердитой грустью возразил Лавренко. - День и ночь на козлах сидишь... вон как тебя согнуло, а человек не старый... Кроме лошадиного хвоста, холода да голода ничего не видишь, всякий тобой помыкает, в бане, чай, побывать толком некогда, вши заели, а ты говоришь - жить можно!.. Разве это жизнь?

Извозчик, обернувшись, посмотрел на него с непонятным выражением какой-то растерянности и испуга.

- Оно, конечно, что жизнь, точно что... оно, если рассудить, так жизнь наша, барин, горькая жизнь, а только, что ж... тяжело не тяжело, а жить надо...

Они замолчали. Опять только дробно и одиноко постукивали колеса да скрипела калитка. Свернули в переулок, проехали мимо церкви, смутно белевшей за черными деревьями. Извозчик и доктор Лавренко думали каждый о своем, и было много безнадежного, унылого в этих двух согнутых, молчаливых, чуждых друг другу фигурах и тощей, разбитой лошаденке, терпеливо и кротко выбивавшейся из сил.

Уже у самого дома доктора Зарницкого извозчик вдруг вздохнул и тихо пробормотал:

- Приходится, барин, жить!..

Лавренко ничего не ответил.

У темного подъезда доктор тяжело слез с дрожек и расплатился. На мгновение они посмотрели друг другу в глаза. Лавренко что-то хотел сказать, но промолчал и пошел к подъезду. Извозчик тронул лошадь, и пролетка медленно поплелась вдоль тротуара, точно поползло одиноко в ночи какое-то искалеченное, унылое насекомое.

IV

На площадке был пустой и холодный мрак, и тоскливый, замирающий отзвук колокольчика где-то за запертой молчаливой дверью наводил жуткую тоску. Не отворяли долго, и все было тихо, как в могиле, и это сравнение пришло в голову Лавренко и из самой глубины его души подняло опять тоскливое и зловещее чувство. Мрак стал жутким, и начало чудиться, что со всех сторон в нем неслышимо подползает что-то бесформенное и ужасное.

Наконец, за дверью послышался шорох, и женский высокий голос спросил:

- Кто там?

Голос звучал как будто издалека, и в его напряженном звуке чувствовалась молодая женщина, боязливая и недоверчивая. Лавренко поторопился ответить, нарочно придавая словам преувеличенно дружелюбное и успокоительное выражение. Тогда дверь медленно отворилась, и полоса света упала ему на лицо. Молоденькая, хорошенькая горничная застенчиво улыбнулась ему и, наивно-кокетливо прижимаясь к косяку, пропустила доктора в переднюю. На пороге в следующую комнату стоял черный силуэт самого Зарницкого и все еще тревожно, слегка вытянув шею, всматривался в темноту.

- Владимир Петрович, я к вам по делу, - заговорил Лавренко, вступая в комнату и снимая пальто.

- Да, да... я уже знаю... - торопливо пробормотал Зарницкий, и по его чересчур красивому и здоровому лицу мгновенно мелькнуло что-то странное и даже как будто враждебное. И хотя он сейчас же отвернулся, но даже в его крупном, с короткими крутыми завитками черных волос, холеном затылке почувствовалось то же выражение. И с той спокойной, тонкой наблюдательностью, которою всегда отличался Лавренко, доктор заметил и понял это выражение.

Они прошли в кабинет Зарницкого, где от яркого света по лощеной коже тяжелой мебели, по золоченым корешкам книг и зеркальным стеклам шкафа с инструментами искрились тысячи холодных бликов.

Навстречу им поднялся высокий, как жердь, унылого вида студент.

- А, Сливин! - ласково-дружелюбным тоном негромко воскликнул Лавренко.

Студент улыбался ему, но и улыбка у него была какая-то длинная, вялая и унылая.

Лавренко сел у стола, сел и Сливин, острым углом поставив перед собой худые колени, а Зарницкий стал ходить по комнате, о чем-то озабоченно думая и тяжело ступая по ковру машинально размеренными шагами.

Все долго молчали.

- Ну, вот, голубь мой, дождались мы и революции! - с задумчиво-ласковой иронией наконец проговорил Лавренко, взглянув на уныло сидевшего Сливина.

И точно это слово было тем ключом, которым открывалась душа у понурого студента, Сливин вдруг оживился. Его белобрысое, худое и длинное, совершенно некрасивое лицо чахоточного порозовело, глаза заблестели, и все лицо стало таким молодым и милым, что на него и жалко, и хорошо было смотреть.

- Это еще не революция, а только предтеча революции, доктор! надтреснутым высоким басом ответил он, - но во всяком случае это такой удар, который двинет жизнь сразу на тысячу верст вперед!

- Да, конечно!.. - любуясь им, согласился Лавренко, хотя вовсе не потому, что был бы действительно с ним согласен.

Зарницкий остановился у камина, постоял немного, подумал и заложил руки в карманы, покачиваясь с носков на пятки и обратно, и небрежно-притворно, глядя в потолок, спросил: