Тони времени даром не теряет и прямо на следующий день отправляется к Уэллсу с бейсбольной битой, но те уже за решёткой. Их выпустили на поруки, но прежде старый судья предупредил Тони, что его посадят за компанию, если он будет мстить. За ним следят, и Тони говорит, что подождёт, пока дело не решится в суде. Но он всё равно с ними разделается, особенно с Уэллсом. Тони понимает, что пока Смайлзу так плохо, ему никак нельзя за решётку, и так проблем хватает. Они с отцом по очереди дежурят у Смайлза, ждут, когда тот очнётся, и это делает их ближе, почти настоящая семья, и в ней Тони — главный, опора для отца.
По совету Сталина, урабатываюсь в саду до посинения, прячусь от людей и наполняю ящик за ящиком, даже не греюсь на солнце, глядя в небо и лопая вишни. Игрушки кончились, вот вам реальность во всей красе. К вечеру я даже думать не могу от усталости. Каждый день хожу в больницу, гляжу на Смайлза, привязанного к машинам, на трубки в носу, на припухшие веки, посиневшие губы, отёчное лицо, похожее на прелое яблоко. Запах только другой — чистый, химический, но запах прелых фруктов всё-таки лучше. Вокруг суетятся медсестры, но тем не менее находят минутку сказать мне, что всё будет хорошо, главное — верить и не унывать. Меня уже узнают.
Тони рассказывает мне о тревогах врачей — если, то есть когда Смайлз выйдет из комы, придётся ещё лечить последствия долгого пребывания под водой, долгой нехватки воздуха. Речь идёт о повреждении мозга, но никто прямо не говорит. Однажды я вижу, как доктор втыкает иглу в вену Смайлза и вливает какой-то раствор. Всё, что мы можем — надеяться на специалистов. Если в палате Тони и Сталин, я быстро ухожу, чтобы не путаться под ногами. Иногда я сижу долго, смотрю на Смайлза, пью чай и не знаю, что мне делать. Сталин превращается в настоящую размазню. Один раз обнимает меня и говорит, что никогда не забудет, что я пытался спасти его сына. Именно, что пытался — а ведь мог бы спасти на самом деле.
По вечерам никуда не хожу, пялюсь в ящик с отцом и мамой или слушаю музыку в своей комнате, или радио, всякую ерунду типа ток-шоу — и думаю о том, каким же одиноким нужно быть, чтобы звонить на радио и выкладывать свои секреты чужим людям. Пластинки не ставлю. Однажды зашли Крис и Дэйв, мы выпили целую бутылку водки, а Крис даже не запьянел, как раньше бывало.
Уэллса с компанией обвиняют в покушении на убийство, а Майор будет главным свидетелем. Дэйв думает, что Майор ждёт с нетерпением, а Крис гадает, сколько им дадут. Однажды вечером я отправляюсь к Майору сказать спасибо за то, что вытащил нас из воды, но его мать не пускает меня, сквозь дверную цепочку шипит про неподкупность свидетеля и всё такое. Я прошу передать ему нашу благодарность, и она расплывается в улыбке, говоря, какой замечательный у неё сын, лучший из лучших, её гордость и радость.
Если Смайлз умрёт, им предъявят обвинение в убийстве, а один политик говорил недавно по телеку, что за терроризм и убийство снова будут вешать. Смайлз может умереть в любой момент. Я тоже мог бы. Но месть имеет смысл, только если ты остался жив и знаешь, что отомстил, а ещё я всё время думаю, что Уэллс и те парни не хотели нас утопить — правда, я всё равно их ненавижу. По телеку какой-то мужик вопит и вопит, рожа красная, глаза выпученные, отец вопит в ответ, мать советует просто переключить канал и не мучить себя. Мысль о повешении застревает в голове — как заезженная пластинка на одной дорожке. Прямо вестерн — палач накидывает верёвку Уэллсу на шею, судорожно дёргаются ноги, здравствуй, смерть — и Джон Уэйн отправляется навстречу заходящему солнцу. Конечно, я никогда не забуду, как страшно под водой, когда не знаешь, где низ, где верх, понимаешь, что тонешь, и бьёшься в панике. Врагу не пожелаю пережить такое, вот почему я за повешение. Может, они были бухие и ничего не соображали. А может, они думали, что мы просто выплывем, и всё.