Магия в его деле не была необходима: он, естественно, знал и использовал воплощения бытовых намерений, понимал общие положения, а ещё научился созидать неплохие иллюзии (они были истинным даром Создателей: позволяли иллюстрировать, когда требовалось что-либо объяснить, могли помочь рассмешить и расслабить и просто радовали глаза, причём требовались лишь сила, воля и воображение); однако в целом в детали не вдавался. И Архонты с Приближёнными являлись для него чем-то бесспорно существующим, но далёким и не затрагивающим — прямо как обжитый ими Вековечный Монолит.
Этельберт был, откровенно говоря, удивлён, когда его сильнейшество рассказал ему, что быть знатоком и ценителем магической науки отнюдь не обязательно. Когда его выбрали именно за то, что он есть: его профессию, взгляды, опыт, навыки и подходы…
Так что же он делал здесь, на Каденвере?
Что ему делать с задачей, в которой ко всему, что он умеет и любит, приставлена отрицательная частица?
Волю Архонтов надлежит исполнить, разумеется, для неё есть очень веские причины; но на благую и чёткую цель накладывалась необходимость «преподать миру урок», и Этельберт не привык — не желал привыкать — к тому, что люди его слушаются, а не слушают, что доверия он не вызывает и вызывать не должен и что обеспечивать нужно лишь удобство, а не благоденствие.
Что ценить тех, с кем работаешь, следует молча, исключительно в пределах собственной головы.
Спасибо Создателям за Максимилиана и Аделарда — Этельберт, скорее всего, отчаялся бы вконец, если бы не они.
В любом случае, у него было много работы: его обязанностями являлось налаживание поставок, согласование расписаний, организация сотворение порталов, и сохранение порядка, и отслеживание настроения магистров, и…
Да кого он пытался обмануть? Он оправдывал себя тем, что у него было много работы.
Он мог выделить свободный вечер, но предпочёл искать оправдания целый месяц — и находил бы их и впредь, если бы ему, наконец, не стало от себя невыносимо тошно.
Он ведь хотел этого. Его сильнейшество направил его сюда в том числе и за этим. Так почему он теперь как последний дурак стоял перед домом на границе, разделяющей Каденвер ещё пустынный и уже застроенный, и никак не решался войти?
На самом деле, Этельберт прекрасно понимал, почему. Не вчера же родился. И не вчера стал магистром управления человеческими силами.
Он провёл ладонью по лбу. Поправил плащ. Снял перчатки. И повернул дверную ручку.
Вошёл в дом, который… можно было назвать уютным.
Тёплый, светлый, просторный, но не пустой, и тихий, но не немой: шаги Этельберта складывались с ненавязчивым треском огня в камине и дыханием сидящего перед ним Себастьяна, который резко повернул голову, и дёрнулся, и замер, и затаил дыхание; и смотрел — с оглушающим сердце искренним, открытым, беззащитным удивлением; ощутимо мрачный, наполовину седой, Создатели, сколько же лет…
Смотрел — всего лишь пару секунд. Он ведь всегда был умным, волевым и быстро приспосабливающимся.
Он взял прислонённую к дивану трость и начал вставать прежде, чем Этельберт успел понять его намерение и попросить этого не делать, и стало поздно: убеждать остановиться было бы, наверное, нелепо и грубо, к тому же Себастьян и гордым был — тоже всегда; тогда он был гордым — болезненно…
Он встал и ровно, уверенно сказал:
— Приветствую… учитель.
И Этельберт почувствовал, что трость не помешала бы — ему самому.
Сорок четыре. Сорок четыре года прошло с тех пор, как они виделись в последний раз. Если, конечно, не считать проклятую ночь месячной давности — а считать её не хотелось до желания забыть.
Что сделать, естественно, не выйдет. Как не выйдет забыть и день, в который он впервые увидел Себастьяна Краусса.
Этельберт… не знал подробностей того дела: сначала потому что оно, откровенно говоря, его не касалось, а затем потому что он не считал себя вправе знать больше, чем ему рассказывают. Приближённый… как же его звали?.. фамилия — Кандич, а имя… Стефан? Нет, Стевчи? Сте… Нет. Не вспомнить. И к лучшему: такие, как он, памяти не заслуживают.
Приближённый Кандич был Приближённым Любопытства, то есть чрезвычайно умным, невероятно изобретательным и глубоко сведущим в магических науках. А ещё он был пошлейше банальным: свою человечность он разодрал и уничтожил ради улучшения методов регенерации с замахом на теоретическое бессмертие.
Начал он свои изыскания ещё в Оплоте и совершенно невинно — его репутация была чиста кристально, и сам по себе подобный интерес рождает опасения едва ли: в конце концов, разве жить как можно дольше не является самым понятным и естественным человеческим желанием? Десятилетиями Кандич оптимизировал зелья и оттачивал цепи жестов, экспериментируя редко и исключительно на животных, и его дальнейшее решение покинуть Оплот не вызвало ни у кого ни вопросов, ни беспокойства.
Оплоты не имеют с тюрьмами ничего общего: Приближённые вольны уходить и возвращаться, когда угодно и сколько угодно. И если учёному кажется, что смена окружения поможет ему мыслить лучше и легче — кто же встанет у него на пути?
Разумеется, существуют… определённые предосторожности: надзор Приближённых Вины; твои собственные коллеги; Приближённые иные, с тобой дружащие, поверхностно тебя знающие или просто проходящие мимо; местные органы защиты, и так далее, и тому подобное. Однако идеальных систем нет: всё это можно исхитриться обмануть и обойти.
Кандич не был ни первым исхитрившимся, ни последним.
Он издевался над одинокими, попавшими в беду и невидимыми миру людьми слишком, непростительно долго, но всё тайное становится явным: Приближённый Кандич был превращён в пепел Архонтом Любопытства, который затем вывел из подвала втиснутого в глубь Данверского леса дома единственную оставшуюся в живых жертву — восемнадцатилетнего сироту Себастьяна Краусса.
Который коченел от страха при виде магии, зелий, резких движений и Приближённых, и наверняка попробовал бы бежать из Оплота Надежды, вотчины лучших целителей Анкалы… если бы мог самостоятельно хотя бы ходить.
Кандич делал с его левой ногой всё, что способен измыслить насквозь больной разум: резал, колол, ломал, обжигал, пережимал, перекручивал и обливал кислотой — но почему-то именно и только с левой ногой.
Возможно, в этом крылся какой-то научный смысл. Возможно, искать новую жертву ввиду неких обстоятельств было чересчур накладно, а потому приходилось беречь имеющуюся. Возможно, Кандич утратил человечность не до конца и проявил своеобразное милосердие по каким-то личным причинам — правду уже не узнает никто и никогда.
И как бы ни было горько, отвратительному безумцу следовало отдать должное: его исследования очевидно были сравнительно успешны — у Себастьяна левая нога всё же… осталась.
Вот только «полному восстановлению она не подлежала». А сам мальчик, несмотря на все предложения и уговоры, не покидал комнату и в лучшем случае читал, а в худшем — смотрел в окно или потолок, но вряд ли что-либо видел.
И Этельберт, теоретически, был бы и рад хоть чем-нибудь посодействовать, однако помощь человеку, прошедшему через невообразимый кошмар, не просто лежала за пределом его компетентности, она к нему и близко не подходила; в особенности когда речь шла — о подростке. О чём пришлось сказать сначала Астарции, затем Уиллу, затем Приближённому Сенеки, затем Приближённой Моро — «Мне приятно, что вы находите меня располагающим, уверяю, но здесь, к сожалению, одного умения располагать абсолютно недостаточно»…
А затем в дело вмешался его сильнейшество со своим излюбленным аргументом «Попробуй, хуже тут уже не будет». И поспорить, естественно, было можно, но Этельберт предпочёл уступить.
Потому что искренне хотел — попробовать. Был, в конце концов, человеком.
В назначенный день он оделся максимально просто, перенёсся в предупреждённый и готовый подыграть Оплот Надежды, немного помялся у нужной комнаты, вошёл, улыбнулся, поздоровался, медленно сел на пол, положил руки на колени ладонями вверх (чтобы они были на виду и находились далеко от позиции жестикуляции), представился — и начал напропалую врать.