Выбрать главу

Она не собиралась отвечать — не имела ни малейшего желания проговаривать вслух то, что Любящему-Не-Понимать-Очевидного было прекрасно известно, и потому, сглотнув, хрипло задала собственный вопрос:

— Почему вы спрашиваете?

«Всё ведь абсолютно прозрачно, разве нет?»

Впрочем, разумеется, нет: она ведь имела дело с несколько Отмороженным — который, чуть склонив голову набок, как всегда ровно произнёс:

— Как я уже говорил, вы имеете о нас очень странное представление. Мне хотелось бы понять, почему.

Да твою же…

Говорил он. И впрямь говорил — вот только и она тогда вообще-то тоже не молчала!

— А я говорила вам о Вирдане, Хар-Лиоте и Лимертаиле! Неделимый Всевидящий, вы заявились на Каденвер ночью, поставили на колени Хранителя Краусса, заперли нас всех здесь, заставляете портальщиков делать порталы десятками — и всё… что? Из-за того, что Архонтов посмели о чём-то спросить? Это нормально, по-вашему?! Что я должна думать-то о вас и о них?!

«Чего вы ожидали-то, а?! На шеи мы вам, что ли, должны бросаться?»

Она опять практически кричала; зря, не надо было, не следовало терять над собой контроль и уж тем более злословить их сильнейшеств — то, что Хэйс вчера по какой-то загадочной причине проявил милосердие, отнюдь не означало, что оно безгранично.

Нарвалась, дура, ох нарвалась — ничему не учишься, и подарки судьбы не ценишь, и сама себя в угол загоняешь…

Иветта искренне думала, что на неё сейчас снова нацепят Наручи Вины и отправят в соответствующий Оплот, но Хэйс, помолчав и негромко побарабанив пальцами по столу, лишь неожиданно спросил:

— Вы верите в Неделимого?

О.

Ох, проклятье.

А впрочем… что такого-то? Унианство ведь не отрицало ни благодетельности и величия Создателей, ни власти их преемников (дураков нет, её ж попробуй поотрицай); и никаких претензий к нему те вроде как не имели.

(Его сильнейшество Кертион, второй Архонт Вины, сообщил Триединой Ассамблеи позицию шестнадцати ещё в пятом веке: «Вы имеете право верить во что угодно до тех пор, пока ваша вера не сопровождается принуждением к ней».

Позиция эта, если честно, была крайне странной: к вере ведь… невозможно принудить — человек либо верит, либо нет; и Иветте всегда было очень любопытно, почему хозяева Оплотов вообще заговорили о такой возможности и как себе представляли её реализацию.).

— Да. Да, ваше преподобие. В Неделимого — верую.

«И что с того?»

Хэйс ещё немного побарабанил пальцами по столу и медленно протянул:

— Могу я спросить, почему?

Серьёзно?

— Вы, разумеется, можете не отвечать, если не желаете. Я спрашиваю лишь из любопытства, — сам я, как вы можете догадаться, не верю — вы не обязаны его удовлетворять.

Что ж, спасибо и на этом.

Интересно, он всех встреченных униан спрашивал — о причинах? Честно, Иветта ничуть не удивилась бы — «не понимающий, но желающий понять» очевидно любил задавать вопросы всем и обо всём, и это… на самом-то деле, было более чем похвально.

Любопытство являлось чертой замечательной и естественной, а в данном конкретном случае ещё и успокаивающе привычной: за какое-то мгновение разговор из традиционно попахивающего безумием превратился в совершенно нормальный — уже имевший место в прошлом и наверняка предстоящий в будущем.

(Если, конечно, её всё-таки не убьют за слишком длинный язык.).

— Всё в порядке, ваше преподобие, я отвечу. — «В сотый, в тысячный раз — отвечу». — Я верую, потому что мир неописуемо прекрасен… И потому что я действительно чувствую себя любимой большим, чем Шестнадцать Создателей.

Ей нечего было скрывать; и каким же невозможным, невероятным, невообразимым чудом являлось то, что вторая часть до сих пор, даже здесь и сейчас оставалась — правдой.

Четыре долгих года Иветта по завету Создателей смотрела на чужие земли своими глазами; и срок этот, конечно, и близко не был достаточным, чтобы увидеть мир целиком, однако его хватило для рождения невыразимого, всеобъемлющего, лишающего голоса, одновременно парализующего и освобождающего восхищения. И как же хорошо, что существовали и существуют талантливые люди, ощущающие то же самое и способные облечь свои чувства в цвета, слова и фигуры — спасибо творцам прошлого и настоящего за отсутствие необходимости обозначать красоту мира, ведь…

Видит Неделимый, у Иветты точно ничего бы не получилось. Не вышло бы объяснить, каково это — быть ослеплённым, будучи полностью зрячим.

Как, к сожалению, не выйдет и выразить глубинное, пропитавшее все мысли и возведшее себя в фундамент осознание, что тебе… невероятно, невообразимо повезло: жить в мире, сотворённом из любви и для тебя; во времена, «отнюдь не являющиеся отчаянными»; среди тебе подобных, но не идентичных, и потому парадоксально совмещающих в себе понимание и откровение — Иветта пыталась, правда пыталась рассказать об этом и далеко не один раз, однако неизменно спотыкалась о своё проклятое, безотлучное косноязычие.

В какой-то момент она сдалась и решила описывать лишь общую суть с надеждой, что собеседник хотя бы однажды испытал нечто похожее и сможет соединить отпечаток с его бледным описанием.

(Ладно волосы, глупая внешняя ерунда — она многое бы отдала за мамину способность подбирать красочные и точнейшие слова.).

Особенно теперь, стоя перед Хэйсом, который смотрел на неё очень внимательно, как будто бы изучающе, и, откашлявшись, наконец тихо сказал:

— Это… очень достойные причины. А… к какому течению вы принадлежите?

О. А вот и ещё одно проявление совершенно естественного и привычного любопытства.

— К Телизийскому. Я выбрала его с самого начала.

Брови Хэйса взметнулись вверх, — ого, они, оказывается, были на это способны! — и он, заметно поколебавшись, всё же спросил:

— Почему?

Что тоже было ожидаемо и более чем понятно: Телизийское течение в унианской троице являлось самым нераспространённым.

(Мало что известно об Арине Лесте, жившем при первой волне Разрывов — видевшем Всепоглощающее Ничто, не сдерживаемое никакими опорами и казавшееся непобедимым.

Он появился словно бы из ниоткуда, худощавый целитель в простой, местами порванной одежде и со шрамами на внутренней стороне рук — от запястий до самых локтей. Он делал своё дело, не отказывая никому, пока имелись — хоть какие-то силы, и говорил, что отчаянию поддаваться нельзя по самым простым причинам.

Он говорил, что Создатели никогда не называли себя наивысшей властью из всех, существующих в и над Вселенной.

Он говорил, что бессилие их преемников означает лишь то же, что и смерть — наличие в мироздании безусловной непостижимости.

Он говорил, что люди значительно сложнее сети из шестнадцати Тронов, порождаемых ими магических полей и трёх основных намерений.

Он говорил, что когда Шестнадцать Ипостасей покидали мир, даже Ненависть заклинала помнить — о своей любви.

И Страх, и Стыд, и Ярость, и Отчаяние заклинали помнить — о любви.

И это было правдой; в тот первый день весны мир заполонили иллюзорные проекции всех Шестнадцати Создателей, но речь их не отличалась ни единым словом: все они заклинали помнить — именно о ней, пронзительной, дарованной и вечной.

Арин Лест умел говорить — люди слушали его, и записывали его слова, и хотели узнать больше о нём самом, однако он всегда отвечал, что его жизнь не имеет никакого значения.

Он ходил по всему миру, исполнял свой долг даже там, где Приближённых было крайне мало, что его и погубило: он умер, сдерживая открывшийся Разрыв — став одним из тысяч тех, кто, не имея благословения Архонтов, вступал в бой с Ничем и выигрывал лишь считаные секунды… которые для других могли оказаться — и оказывались — спасением.

Неизвестно, правда ли это, но говорят, что он не колебался ни мгновения и поворачивался к испепеляющий пустоте — с открытой и широкой улыбкой.).