— Полностью согласен и приношу извинения: действительно не моё; однако я вас прошу — покорнейше, по-человечески — ну поговорите вы с ним. Всем же станет лучше, и вам самому — в том числе.
Кого он так и не поблагодарил?
Сначала потому что не хотел, чувствуя себя обманутым и преданным. Затем потому что было стыдно, и чем больше проходило времени, тем неудобнее становилось писать «Здравствуй; прошло пять лет (и десять, и двадцать, и тридцать, и сорок, и кто вообще пишет спустя десятилетия тишины), и я даже не уверен, что ты меня ещё помнишь, но…».
И наконец потому что видел победившего врага, хотя ему пообещали всё, чего только, учитывая обстоятельства, можно было желать, и честно выполняли — это обещанное.
— Хорошо. Хорошо, я поговорю с ним. Пусть приходит, когда ему будет удобно.
И Тит Кет опять потерял свои брови в чёлке и, немного помолчав — надо же, всё-таки умеет — медленно ответил:
— Признаюсь честно, я ожидал, что уговорить вас будет… сильно сложнее. Повторюсь, гарр Краусс, с вами исключительно приятно иметь дело.
«Не особо взаимно… мудила».
А что? Пускай не обольщается: с ним согласились легко и быстро, ещё бы Приближённому Лицо-Кулака-Просит не было приятно, вот только его заслуги в том не было ни на карат.
— Вы мне ещё вот что, пожалуйста, скажите. К вам уже заходили чёрные-пречёрные посланники Вины?
«Да когда же ты уже свалишь, а».
— Да. Заходили.
— Замечательно! Хоть вы уже отмучились! И как, вам… было что им поведать?
— Нет. Не было.
Приближённые Вины не хотели отвечать на вопросы о будущем — сам Себастьян упорно давился прошлым; давно утратившим актуальность, но всплывшим снова упрёком «Куда вы смотрели и где были сорок восемь лет назад?».
А в настоящем Этельберт Хэйс держал данное обещание.
— Так я и знал. Зачем, ну вот зачем было-то устраивать — весь этот балаган?
И он хотел — и, пожалуй, даже посмел бы — сказать, что балаганом являлись отнюдь не Приближённые Вины, но ему не дали возможности; пробормотав: «Спасибо за разговор, любезнейший гарр Краусс, всего вам наилучшего», — Тит Кет коротко кивнул и, стремительно прожестикулировав, переместился куда-то прямо из кресла.
Как есть балаган на выгуле — на службе у цирка уродов.
Который крайне успешно лгал всему миру — и наверняка нередко, и сколько же случилось «Альсов», и чему вообще можно было верить; и история, как обычно, шла по проклятой спирали.
И что делать теперь с недописанными статьями, незаконченными экспериментами, потерянной карьерой, предстоящими Оплотами и встречей спустя сорок лет; с воспоминаниями, которые никогда не отступят, со стыдом, который никуда не исчезнет, с жизнью, которую опять по своему усмотрению перекроили те. Кто. Был. Сильнее…
— Блядь! Суки! Да чтобы Всепоглощающее Ничто вас всё-таки выебало: всех шестнадцать и во все отверстия, что только есть!
Спокойно. Спокойно. Вдох. Выдох. Спокойно. Ничего.
Однажды ведь он уже справился — повторить будет несложно.
Совсем. Совсем. «Несложно».
Глава 11. Достойнейшая из причин
…и Этьен, таращась своими проклятыми оленьими глазами, спросил: «Что я могу сделать, чтобы тебе стало проще?» — на что она ответила резко, рвано и разъярённо: «Ничего! Я не хочу, чтобы ты что-то делал».
И он помрачнел, поник, помялся и, криво — натянуто — улыбнувшись, пробормотал: «Да. Я ведь сделаю только хуже, правда?»
И как отрезало.
Икнув, выпрыгнула в окно обида, сплюнув и громко хлопнув дверью, ушла досада, а раздражение так и вовсе испарилось сквозь стены — осталась лишь общая постоянная горечь, вызванная фундаментальным и неизбывным несовершенством людей.
Почему, почему, ну почему всё, что может быть понято неправильно, будет понято неправильно? Почему и шага нельзя сделать, не влипнув в уродливый склизкий ком, который вывалился из твоего же собственного рта?
Почему Создатели дали им только проклятые. Мать их. Слова?!
Многозначные и одновременно ущербные: никогда не передающие целиком того-что-за-ними-стоит, и она не умела обращаться с ними (Этьен, Этьен, они — вотчина Этьена), не умела категорически и катастрофически, однако не было у неё — ничего больше.
Так что она глубоко вдохнула и начала говорить:
— Этьен. Я не хочу, чтобы ты что-то делал, потому что я не хочу. Чтобы ты менялся. Как же ты не понимаешь…
…я люблю…
— …ты нравишься мне таким, какой ты есть. Именно таким, какой ты есть.
Блекло говорить о том, что ей каждую минуту хотелось кричать: ты существуешь, ты живёшь со мной в одном мире и времени, и наконец-то я тебя нашла, тебя с твоей добротой, умом, намерениями, стремлениями, мягкостью, лингвистическими шутками, философскими мыслями, умением видеть самую суть, глазами, походкой, веснушками и руками в вечном движении, спасибо Создателям за то, что мне довелось тебя найти…
И убьют её не оплошности, некоторая забывчивость и окказиональная рассеянность, нет.
Убьёт её — изменение.
Демьен де Дерелли «Спор холодности с горячностью»; издано впервые в 1234-ом году от Исхода Создателей
Она совсем не чувствовала страха.
Это понимание было одновременно предсказуемым и удивительным: да, с ней были вежливы — даже, учитывая… обстоятельства, своеобразно предупредительны — и не причинили вреда, хотя имели и возможность, и основания, наоборот — простили (слишком) многое; однако Этельберт Хэйс всё равно оставался тем, кем являлся с самого начала: неприглашённым распорядителем, неправомерным Хранителем, непредвиденным захватчиком и неприкосновенным слугой одного из шестнадцати истинно сильнейших…
(А Иветта Герарди всегда и везде, сколько бы ни сменялись годы и куда бы ни вели порталы, и перед лицами Шестнадцати с заглавной буквы была и будет — дочерью Вэнны Герарди.).
Ей следовало бояться или хотя бы побаиваться; но стоя перед дверью в кабинет Хранителя, колебалась она лишь потому, что «желать» и «делать» — это очень разные вещи.
Хотеть поговорить легко — сообразить, как; придумать, с чего начать; и наладить диалог — гораздо сложнее.
Воплотить намерение всегда бесконечно сложнее, чем просто его испытать.
Но где сейчас было бы человечество, если бы отступало перед трудностями и не стремилось — в небо?
К тому же, Отмороженный Хэйс всё-таки являлся Хранителем; то есть у него могло (должно было) иметься множество дел, и совсем мало — свободного времени, и абсолютно нулевое желание — видеть непутёвую Иветту Герарди; и подбирать слова потребуется как-нибудь сильно потом, а возможно и не придётся вовсе, с чего вообще она решила, что он сам не против…
— Войдите.
А. Нет, он сам, очевидно, был по какой-то загадочной причине не против.
Проклятье.
Ну… что ж теперь делать? Не разворачиваться же и убегать — это было бы до ужаса нелепо.
И точно испарило бы шансы хоть когда-нибудь получить ответы на достаточно важные вопросы.
Глубоко вдохнув и медленно выдохнув, Иветта вошла в кабинет, пробормотала приветствие, услышав «Добрый вечер, эри Герарди», немного помялась около двери и решительно направилась к креслам у стола.
Ей не особо хотелось садиться (почему-то когда волнуешься и словно бы не знаешь, куда себя деть, «в кресло» кажется вариантом наименее предпочтительным), но стоять после Лестницы в небо, после вытянувшегося лица и недоумённого «А вам нужно моё предложение?», было бы, пожалуй, и невежливо, и крайне глупо.
Она умела слушать и наблюдать — жаль, что второе Хэйс затруднял по мере совершенно нескромных сил.
Он демонстрировал тревожно и смущающе мало: хоть обсмотрись, не поймёшь, даже примерных предположений не составишь, о чём он думает, что чувствует и чего желает — как относится к твоему присутствию: рад ли, сконфужен, насторожен, готов терпеть, недоволен или раздражён…