Да, Разрывы картину несколько подпортили, однако и это уже травой — точнее, муравой — поросло, и что потеряно, целиком не вернёшь — и вот чего ты хочешь? Чтобы они размножались экспоненциально? Ха! Они не будут, им есть, чем заняться.
Ну просели сейчас несколько, ну так ты подожди: пройдёт столетие-полтора и опять будет два миллиарда — а потом опять просядем, а потом станет чуть больше, а потом снова будет два миллиарда, и мы так и будем танцевать вокруг двух миллиардов. Вот честное слово, как будто мы эту закономерность не видели десятки-сотни-тысячи раз, тут уж кому что по желаниям его выпало.
Оставь «население мира» (нашёл, о чём думать) в покое: никто не вымирает и сами разберутся — середина останется серединой, а крайности уравновесят друг друга, и всё будет хорошо.
Волновать нас должно иное: наблюдают ли за нами — за всеми нами — и если да, то а) кто?; б) какова цель?
Полагаю, не нужно говорить, что сие письмо по прочтению следует не забыть уничтожить?
Ой, смотри-ка, уже сказал — ну надо же.
Из письма второго Архонта Печали Ирлинца третьему Архонту Отчаяния Ренагду ; Иер 1253-его года от Исхода Создателей
Она не помнила, когда именно осознала, что её семья была несколько… странной — в школе; конечно, разумеется, в школе, но на каком году?
Когда она поняла, что людей вокруг неё — в ближайшем поле зрения, жизни и сердце — меньше, чем у многих и многих остальных?
О, она, как и другие дети, никогда не оставалась одна, в доме-у-озера всегда кто-нибудь был: если не родители, то их друзья или знакомые, гувернёры и гувернантки, учительницы и учителя — обещавшие или обязанные присмотреть за ней и самим домом взрослые не-родственники, с чьим присутствием она, сама того не заметив, сроднилась, и не в чем кого-либо упрекнуть, ведь все были добры, и вежливы, и внимательны, и интересны…
Кто из соучеников первым, спросив её: «Неужели ты не хочешь сестричку или братика?» — заставил подумать: «Нет — а почему должна?» Кто подвигнул по-настоящему уложить в сознании, что нет у неё и кровных «дядь и тёть», потому что у родителей тоже нет братьев и сестёр — а затем беззаботно пожать плечами, потому как ну и что?
Кто первым захотел узнать о бабушках и дедушках, которых она… видела. Встречала, да — несколько раз.
Мама развеяла прах своего отца, когда Иветте было семнадцать, папа своего — восемь лет назад, когда ей было девятнадцать; и лица мёртвых были лишь мутными, расплывчатыми пятнами на задворках памяти, а живые продолжали жить: путешествовать, выступать, консультировать, что-то обличать и что-то отстаивать — и навещать детей и внучку крайне редко, что являлось обычнейшей обыденностью для всех.
Закончив школу, Иветта Герарди смотрела на чужие земли своими глазами четыре года, а Вэнна Герарди (в её черёд, с тех пор прошло уже больше полувека) — три; и первая возвращалась домой, чтобы потом снова уйти, раз… кажется, шесть…
А вторая — лишь дважды.
Они обе писали: исправно, (почти) каждый день, и сложившаяся хроника мамы наверняка была красочнее и интереснее, чем её — но, захваченные новыми впечатлениями, не являлись лично.
(И Иветта не удивились, когда ей рассказали об этом: она, увы, не унаследовала литературный талант своей матери, но парадоксально переняла одну из его основ — свойство взахлёб, страстно, теряя чувство меры увлекаться, о котором. Всегда. Прекрасно. Знала.).
(Она при рождении получила «в подарок» творческий темперамент без облагораживающей предрасположенности, склонности и интуиции.).
Иветта Герарди легко срывалась с места, легко бросалась с головой в омут, легко горячилась, остывала, привязывалась, и расставалась, и влюблялась, и всецело отдавалась, и то же самое было применимо к Вэнне Герарди — в степени значительно большей.
И ты знаешь, что тебе ответят, так зачем спрашивала? Сама-то сильно скучаешь по родителям? Да когда ты думала-то о них в последний раз, а?
Она… не забыла — не забывала совсем, понимала, что им тяжело, ведь они любили её, безусловно любили, и потому наверняка волновались, и скучала — но не так, как Дориан, Клавдий и однажды неожиданно расплакавшаяся Лета, потому что…
Не впервые порознь надолго и через несколько месяцев увидятся — так чего переживать?
Она знала, о да. Отлично представляла, что же ей сегодня — сейчас — ответят.
Она растратила, расточила — растранжирила дни, занимаясь всякой ерундой; бралась за всё — бросалась к любой всплывшей мелочи, лишь бы сохранить трусливое состояние «Я не думаю, потому что мне не до того»… последних декад? Последних месяцев?
Последних лет?
Ты всегда недоумевала, затем начала сомневаться, потом, с подачи Этельберта, мрачно подозревать и наконец обречённо догадываться — они же переписывались, они переписываются и сейчас, а стал бы «Демьен де Дерелли» р-а-д-о-с-т-н-о обмениваться драгоценными словами с тем, кто причинил ему зло и куда-то не пускал, что было бы для тебя крайне удобно?
Гораздо удобнее, чем простейшая, очевиднейшая альтернатива, которая старше , чем сама ты?
И пора уже её — правду — выслушать. Время-то пришло — и теперь никуда не убежишь; ну то есть теоретически, конечно, можно сказать: «Насчёт моей просьбы — забудьте и ничего мне, пожалуйста, не говорите», — или вообще развернуться и уйти, вот только что дальше?
Иветта Герарди не была ни умной, ни ответственной, ни храброй, но ради Неделимого, не настолько ведь.
Ей обещали, её ждали, её пригласили — и всё. Хватит затыкать уши и закрывать глаза.
Хватит.
Ещё бы как-нибудь избавиться от идиотского желания срастись с дверью — накатившего опять и снова и остающегося совершенно нелепым: как остроумно заметил Гилански в… кажется, «Детях мёртвой веры», «близость к выходу не гарантирует наличие выхода», и откуда оно взялось-то, дурное, и почему решило попреследовать?
Тьфу на него: кресла к спине и тому, что находится ниже, явно милосерднее, а также — спасибо им — помогают поддержать иллюзию Нормального Человека, который умеет держать себя в руках и в принципе не способен носиться с воплями.
— Добрый вечер, Этельберт.
Хорошо некоторым, уравновешенным искренне и, небось, понятия не имеющим, что такое «истерика в собственном исполнении»; впрочем, у них заморочки иные: например, манера одеваться по-Печальному.
(Или по-Печальски? Интересно, как в данном случае правильнее?..).
И сознаёшь необходимость производить определённое впечатление, и не жаждешь обвинить в безвкусице, потому как в порядке всё с целостностью, (хоть и специфичным) изяществом и цветовой гаммой, — ошибиться в монохромных рамках, скажем прямо, тяжеловато — но неужели обязательно вот так: колюще-режуще, как будто бы мало лица в целом и скул в заслуживающей отдельного упоминания частности?
И не об этом следовало думать, отнюдь не об этом…
— Добрый вечер, Иветта.
И ну может он забыл.
Может, был чересчур занят. А может, просто не получилось: в конце концов, управляющий Оплота Печали — должность высокая, но разве позволяющая внезапно ворваться к Архонту Страха с вопросами о давно минувших днях; причём не имея на то вменяемых оснований, лишь потому что некой сопливой студентке требовалось подтверждение?..
— Я спросил его сильнейшество Эндола о вашей матери.
И конечно же, хрен там.
Не нужно было оскорблять Этельберта Хэйса, которому «всего сто двенадцать», а значит склерозом он не страдает; который сам предложил уточнить, то есть подобной возможностью располагает; который понимал, на что ему времени хватит, а на что — нет, лучше всяких шмакодявок…
Который задумчиво, плавно, мед-лен-но провёл указательным и средним пальцами левой руки по полоске кожи между носом и губами, что было манёвром отвлекающим, и притягивающим взгляд, и при полной невинности откровенно непристойным, кошмар и ужас, благородный эрен, за что же вы так с моим сердцем?