— Почему?!
— Я не знаю, — пожал плечами Этельберт. — Вам придётся спросить у неё. Могу предположить, что её, как очень многих, отвратила неизбежность пережить своих близких — но это только предположение.
И Иветта сильно сомневалась, что оно было правильным.
Мама любила и папу, и её, однако не больше, чем себя, и наверняка смогла бы справиться с потерей… Но впрочем, кто знает, кроме неё самой?
Потерев ладони друг о друга, Этельберт неожиданно отвернулся — повернул голову и, уставившись в покрытую изумрудно-сапфировым мхом стену, медленно произнёс:
— Моя мама, как я уже рассказывал, тоже отказалась стать Приближённой, и я не знаю причин. Сначала они меня не интересовали, а затем я стал Приближённым и… что уж там, я боялся услышать ответ, который мне не понравится. По моим ощущениям, её отношение ко мне не изменилось: она не пыталась меня отговорить и не начала презирать, но… Я так и не набрался смелости спросить. И теперь жалею об этом: я всё-таки предпочёл бы знать, были ли её причины сугубо личными, распространяющимися лишь на неё, или она всё же в тайне осуждала мой выбор.
И Иветта, признаться, с точкой зрения по этому вопросу ещё не определилась: при негативном раскладе в том, чтобы знать, хорошего было мало.
С другой стороны, неведение, пожалуй, горше хотя бы потому, что порождает множество проблем: ошибки, обиды, ярость, которая вырвется в самое неподходящее время, слепоту даже при свете дня, глухоту и к другим, и к себе и да — сожаление.
— Я не думаю, что это имеет значение, — неуверенно протянула она. И, когда Этельберт, чуть приподняв брови, снова посмотрел прямо на неё, заговорила быстрее: — Потому что я не думаю, что для неё это имело значение. Судя по вашим рассказам, вы любили её, а она — вас и… Если мама любит, то я не знаю, какой выбор нужно сделать, чтобы для неё то, что он ей не нравится, имело влиятельное значение. Чтобы она перестала любить. Чтобы Приближения хватило, она должна была ненавидеть Архонтов ненавистью настолько лютой, что вы бы её почувствовали — я так думаю.
Вслух её мысли, как обычно, звучали менее убедительно, гораздо менее стройно и правильно, чем в голове, но пожалеть по-настоящему глубоко о том, что открыла рот, Иветта не успела: Этельберт отвёл взгляд в сторону, несколько раз моргнул, а потом, улыбнувшись, ответил:
— Наверное, вы правы. Спасибо, Иветта.
«О ради Неделимого, да было бы за что».
И как же свет Грота его калечил: он выглядел высокомерным, уродливым, стоящим на пороге смерти, но ощущался — пронзительно, до головокружения близким; человечным, как никогда прежде, и от того притягательным, как никогда прежде, и на мгновение Иветте почудилось, что смотрят на неё с чувством схожим, однотипным, симметричным, зеркальным, разрешающим…
Почудилось.
Конечно же, ей всё только почудилось.
Интерлюдия. «А что сделал ты?»
…разумеется, «Всепоглощающее Ничто» (сокращаемое в разговорной речи до «Ничто») — словосочетание, которое не имеет никакого отношения к научной терминологии. Как говорит Ирлинц, в отсутствии знания балом правит вера или — в случае её неуместности или неприменимости — поэзия. И для меня данный расклад более болезнен, чем для всех остальных, он меня не устраивает совершенно, однако если критикуешь, изволь предложить — и потому я храню молчание.
Я с горечью признаю, что «Ничто» является крайне неизученной формой материи; и уже то, что я вынужден использовать максимально расплывчатое, ничего не определяющее и не объясняющее выражение «форма материи», показывает, насколько наука в данном случае бессильна. Поднести к «Ничему» что-либо невозможно, как и подойти — даже Архонту, что было доказано моим предшественником на личном примере, покоя ему за Чертой; выражение намерения же позволяет — методом, любопытным с точки зрения и научной, и философской — Разрыв закрыть, но не изучить.
И, повторю в который раз, лично я полагаю, что проблема заключается в формулировке. Ответ, как очень часто бывает в жизни, кроется — в правильной формулировке.
Нет, «Ничто» не иммунно ко всем намерениям, кроме одного — это вы до сих пор не можете подобрать формулировку намерения для исследовательских целей, как далеко не сразу было сформулировано намерение, Разрыв закрывающее, что неудивительно, потому как оно максимально неинтуитивно.
Я полагаю, что задача не просто имеет решение, а является ровно той же, какой была в конце четвёртого века.
Однако толку от этих моих размышлений мало, за что я прошу прощения. Как и за то, что, если я прав, мало от меня и помощи: мы воздействуем на реальность иначе, нежели вы — какая польза в данном вопросе может быть от того, кто намерениями в вашем понимании не оперирует?
Из хранящегося в Оплоте Ярости письма третьего Архонта Любопытства Кестамори Приближённому Ярости Хагту Свуту; Октер 1017-ого года от Исхода Создателей
Разрывы открывались беспрестанно. Непрерывно и скопом: набор за набором, десятками, почти сотней; люди говорили о «случайных единицах» лишь потому, что, на своё счастье, видели — только их.
Их сильнейшества были загадочно и абсолютно не способны воздействовать на уже воплотившееся Всепоглощающее Ничто, однако могли (через свою связь с Тронами; методами, поддающимися примерному описанию, но не доступному объяснению) сдержать его на этапе формирования и порционно «выгулять» — перенаправить; позволить, чтобы не возникло «превышения критической массы», в результате которого испепеляющая чернота снова зальёт мир повсеместно, проявиться там, куда ноги человеческие не ступают и никогда не ступят.
Восемь очагов: долина Файнгайта; хребет Иши-Вергел; Кариванский лес… точнее, выжженный пустырь в нём, в части, прилегающей к Вековечному Монолиту… Хоть та же пустыня Галанхарид.
Этельберт очень хорошо помнил, как закрывал Разрыв — впервые.
Он, как и все в своё время, волновался страшно — над ним, как в своё время над всеми, добродушно посмеивались: «Да рутинная процедура, вообще не переживай; ничего тебе не грозит и ты сам ошибкой никому не навредишь — кстати, готовься к ней, потому что с первого раза точно ничего не удастся», — говорили ему на разные лады и Герман, и Алайна, и Грэнди, и Ремо, и в принципе все.
И сначала у него действительно ничего не вышло, потому как затруднительно — крайне, неописуемо сложно — наполнить себя намерением создать хоть что-нибудь.
Всепоглощающее Ничто было невосприимчиво к определённости. И отступало — перед аморфным, нечётким, своего рода теоретическим желанием сотворить.
«Самое базовое побуждение, — увлечённо ораторствовал его сильнейшество. — Абстрактное, и потому чистейшее, потому — наивысшее, потому — не побоюсь этого слова, всемогущее, но, конечно, да: совершенно непрактичное. Выражение требует конкретики, как требует её и целеполагание, и вы привыкаете к ней с младых ногтей, а тут оп-па — нужен подход иной кардинально. Нужно вернуться к основе, проникнуться голой, ничем не разбавленной сутью, и это — битва индивидуальная, тактику в ней каждый выбирает сам. С самим собой ведь, ясное дело, никто, кроме самого тебя, не разберётся, так что думай-размышляй, раз захотел — как будешь голову свою перетряхивать да пересобирать».
Размышлял Этельберт долго и тщательно. Искал беспредметное стремление в разуме и бессмысленный порыв — в сердце и ничего не находил, потому что его сильнейшество был, как обычно, прав: концепция в силу непривычности казалась целиком и полностью, во всех отношениях нелепой.
Чтобы сделать, следует понимать, ради чего ты делаешь то, что ты делаешь; любить процесс, несомненно, важно, однако представлять себе результат — необходимо.
Допустим, нет его, явно ощутимого, у жизни, но кто же хочет прожить её — как-то; как придётся и как уж получится? Да кто из людей хоть однажды руководствовался-то — «самым базовым побуждением»?
Кроме Приближённых, закрывающих Разрывы, — и не потренируешься ведь загодя в реализации одного-единственного исключения.
Этельберт попросил о совете всех, до кого смог дотянуться, был дотошен навязчиво и чрезмерно, выслушал рассказы о чужом чувственном опыте с величайшим вниманием и, стоя на пепле, в пепле, посреди пепла пустыни Галанхарид, перебирал предложенные методы…