***
Неудивительно, что Этельберт Хэйс был избранником автора «Снов на ветке ивы»; заслуживающим уважения представителем магических наук в целом и выдающимся иллюзионистом, способным спроецировать в реальность Оплоты, — в частности.
У него было очень богатое воображение.
***
Проснулась она в одиночестве, что было печально — но ожидаемо. Полежала, поулыбалась в потолок, потянулась, полежала ещё немного, однако в конце концов от простыней отодралась — накинула халат, открыла дверь… и услышала доносящиеся с первого этажа шелест и звон.
Точнее — из кухни. Где у печи стоял (оставшийся, он всё ещё был здесь, он…) Этельберт.
В дымчатых штанах. Свободной светло-голубой рубашке. Босиком.
Стоял и жарил омлет.
— Ты умеешь готовить?
И вот из всех вопросов, из всех возможных начал выплеснула она на свет создательский это, потому что Иветта Герарди в девять пополуночи — существо ещё более неразумное, чем обычно, которое и человеком-то назвать тяжело.
Оправдание, ничего не оправдывающее, но что поделаешь — уж какое есть.
— Доброе утро, — повернув голову и улыбнувшись, ответил Этельберт. — Честно? Нет, но не беспокойся: приготовить съедобный омлет мне по силам.
«Ничегошеньки не доброе: не бывает оно добрым — никогда и ни при каких обстоятельствах».
Иветта вздохнула, провела руками по лицу, доковыляла до стула, шлёпнулась на него и честно сказала:
— Доброе. Верю. Спасибо. Прости, я не соображаю с утра. Мне нужен кофе.
И сейчас она его себе организует: посидит немного, проморгается, хотя бы частично восстановит мозг и обязательно…
— Хорошо, сейчас сварю.
Ну или так.
Или умрёт на своей каденверской кухни шестого Феврера тысяча двести девяносто второго года от Исхода Создателей из-за разрыва сердца, потому что какой же ты замечательный, Неделимый, слов для тебя нет — ни в одном существующем языке, и пусть у тебя будет всё, что ты только желаешь, и стороной обходит — то, чего чураешься и боишься; и будь благословен, ценим, любим, счастлив — до конца жизни, длинной и полной радости, ты, смотреть на которого можно — бесконечно…
Даже на отвратительно бодрого — неотрывно, ненасытно и не зная никакой меры.
С улыбкой, наверное, идиотской максимально, на что было плевать абсолютно и целиком.
Кофе и омлет ей доставили прямо под нос — за первый она взялась немедленно и с энтузиазмом, а второй сначала лишь вяло ковыряла, но, как известно, аппетит приходит во время еды, и немного позже дело пошло веселее; и Этельберт себя несправедливо обидел: получилось у него не просто «съедобно», а действительно вкусно, хоть и… странновато — вероятно, из-за своеобразного сочетания специй.
— Спасибо, — довольно откинувшись на спинку стула, сказала Иветта. — Очень вкусно, правда.
— Не за что. Как ты себя чувствуешь?
И он ведь наверняка не имел в виду «в физическом смысле», потому что «приятно вымотанной, как будто сам не знаешь».
Хороший вопрос. А как она себя чувствовала?
Неловкость, разумеется, присутствовала, однако крайне слабая — во многом, пожалуй, потому, что Этельберт её не выказывал никакой вообще: он хозяйничал на кухне так, словно делал это уже годами, и был похож на себя-«обычного», то есть спокоен, грациозен и терпелив. Лишь «похож», потому что не чувствовалось в нём больше пришибленности, если не искать намеренно и тщательно: не отдавало тревогой, не веяло горечью, не било усталостью; вся непохожесть была — изменением к лучшему.
Несколько надгрызало беспокойство: насколько всеведущи Архонты и… свободны в личном на территории исполнения Воли — их доверенные? Она не знала, но Этельберт должен был и склонности к самоубийству никогда не демонстрировал, а значит, волноваться, скорее всего, (очень хотелось верить, что) не о чем.
Чуть шелестела неуверенность и шебаршили отражения «сотни причин», однако сожаления объявляться даже не думали, и вот пусть только попробуют — в целом, получается…
— Превосходно. Но… что дальше?
Вот он — самый основной вопрос подобных историй.
Что — дальше?
И Этельберт, склонив голову набок, серьёзно ответил:
— Решать тебе. Мы можем продолжить так, будто ничего не было… А можем — так, будто всё было; пока я нахожусь здесь, на Каденвере, и происходящее устраивает нас обоих — соблюдая, естественно, определённую осторожность.
Естественно.
Варианты знакомые, привычные и понятные, но есть одна деталь…
— А тебе самому больше хочется — чего?
И Неделимый, он, оказывается, умеет улыбаться лукаво-непристойно — он сведёт её с ума; своими руками, глазами, волосами, голосом, мелким шрамом на правом плече, родинками на бёдрах и губами, которые на что только ни способны…
— Я предпочёл бы второе. — И за мгновение возвращаться к сосредоточенности умеет тоже. — Но решать, повторюсь, тебе.
Очень сложное решение, да — прямо даже и не знаешь, что выбрать.
— Значит, второе.
Пожалуйста, остановись. Прекрати издеваться над своим лицом, оно ведь действительно может треснуть, и что ты тогда будешь делать, а?
— Значит, второе. Давай я помою посуду и…
— Даже не думай. Посуду мою я.
Ишь, вознамерился! Нет уж: готовил — отдыхай и дай, в конце концов, немного похозяйничать — самой хозяйке.
(Ночью уже мыл, и вот опять неймётся, да что за человек.).
Этельберт вздохнул и, разведя руками и церемонно (а ещё почему-то показалось, что немного, совсем чуть-чуть издевательски) поклонившись, ответил:
— Как пожелаешь.
Глава 19. Сугубо эгоистичный
Честно говоря, она никогда не понимала, почему о «познании другого человека» разглагольствуют с придыханием и делают из него сложносочинённую философскую проблему. Нашли тоже Задачу Тысячелетия — с решением, лежащим на поверхности и прямо под носом: наблюдай, слушай, задавай вопросы, замечай, запоминай и со временем — кто бы мог подумать, какая удивительная неожиданность! — всё получится словно бы само собой.
Накапают; накопятся часы-дни-месяцы-годы и вместе с ними — сотни и сотни фактов в твоей голове: как мило-«малозначимые» вроде любимого цвета, жеста, времени суток, сорта чая и слова-паразита; так и первично-фундаментальные — целые списки убеждений, целей, желаний, пороков и слабых мест. Да бо́льшая их часть в тебя впишется — вплетётся и вплавится — вне зависимости от того, хочешь ты этого или нет, и всплывать будет, когда надо и когда совсем не надо, так в чём же сложность: открой глаза и прочисти уши и всё, что тебе требуется, познаешь.
А что не познаешь, то тебе и не требуется. Сам ведь небось быть познанным целиком — до самого конца, до самого своего темнейшего дна — желаешь-то не особо.
Демьен де Дерелли «Спор холодности с горячностью»; издано впервые в 1234-ом году от Исхода Создателей
Приближённые Вины опять заявились на Каденвер, чтобы снова поспрашивать, а не обижают ли здесь кого, и жаловаться хотелось ещё меньше, чем прежде, а поскорее и поубедительнее отделаться — неизмеримо больше; и не отложились в памяти ни имя преподобия, с которым выпало разговаривать, ни фамилия, ни нюансы внешности — лишь расплывчатая общая картина и острое, разъяряюще-унизительное чувство несправедливости. Она — они с Этельбертом — не делали ничего дурного или незаконного; не портили ничьи жизни и не совершали зла, так почему приходилось чувствовать себя так, словно тебе есть, что скрывать — почему чтобы защитить и себя, и другого, нужно было цепляться за молчание, которое (нет, таковым ничуть не являясь) казалось неправильным?
(Давние издевательские шутки над формулировкой «был вынужден» перестали быть смешными болезненно и очень-очень резко.).
(И преследовала везде, на каждом шаге — навязчиво, неотвязно, неотступно — ужасающая мысль: а вдруг она чем-то себя — их — выдала. Заставила заподозрить и начать докапываться; лезть в чужое глубоко личное и тогда что: перед кем доведётся без вины отвечать в первую очередь Этельберту — перед Ирлинцем? Ферионом? Ими обоими? Всеми проклятыми шестнадцатью?..).