Приди облаченная в пурпур
Сумбур ходы чер тоз мадур!
Вечность упала багровым занавесом откуда-то сверху – и словно ниоткуда. Адские врата
гостеприимно горели пред актером, предо мной. И Она стояла у Кромки.
Время повернулось вспять. Я вышел на улицу, когда еще не было восьми, но семь часов
уже, пожалуй, умерли. Я сделал шаг в серую безысходность обледенелых улиц и
переулков. И еще шаг, и за ним еще один.
Я не считал шагов, как не считал пустых квадратов и выпадений, я игнорировал
попадавшиеся навстречу серые пятна. Я сам был Большим Серым Пятном. Его
Величеством Серостью как она есть. Потешной бесформенностью в неглиже…
Там, у отравленных вод Стикса, я когда-нибудь еще вспомню эти шаги. Бойкие, как
легкие удары молоточка. Один, другой, третий.
Отчаявшись и устав, я не смогу остановиться, не смогу присесть, не смогу насладиться
величием тишины. Не смогу поцеловать воздух растрескавшимися губами. Потому что
уже никогда не будет прежнего меня, я исчез в этот странный промежуток, блеклую
вспышку между семью и восемью часами.
Если бы я был рыбой, я лег бы на дно – в бессильно мягкий податливый ил – так, чтобы
никогда больше не видеть солнца и не чувствовать тяжести неба. Порванные мешки – мои
жабры – тихо бились бы под давлением кислорода в них… жить, просто жить…
Переполненный трамвай пролязгал мимо меня из ночи в ночь. Я поймал пустой взгляд
чьих-то включенных фар. Безнадежный взор радужных лучиков молочно-теплого счастья.
Магнитофонная пленка моей судьбы медленно отматывалась назад. Дома, река, пустота.
Сиплый кашель простуженных дворов. Чахотка усталого города, вязкая мокрота
смазливых окон. Огни и тени навстречу.
Ночь сплюнула смазанным силуэтом. Ярость моей остывшей души взвилась внутри меня
глухим собачьим рыком. Изогнувшись, я сделал выпал вперед. Я был хищником, силуэт –
жертвой. Каждый подбирал свое.
Удар – неожиданный, сходу – чтобы оглушить, сбить с толку, дезориентировать… затем
еще удар. Хищник набросился на жертву. Мои зудевшие древней космогенной энергией
кулаки принялись терзать щуплое интеллигентское тело, задавленное серой суетой,
обескровленное печальным бытом, высушенное постным экзистенциализмом
повседневности. Его бледный овал лица вмиг стал красным от выступившей крови.
Проведя серию ударов, я повалил его в грязь. Космос распирал меня и рвался наружу; ярость, перемежающаяся с безумием, шевелилась внутри меня неуемным глистом – я
видел перед глазами что-то вроде знакомой нам всем волшебной спирали: сменяющие
друг друга белые и черные полосы, затягивающие взгляд в никуда. Руки и ноги работали, словно слетевший с катушек механизм, потерявший управление всесильный экскаватор; разум оставил меня, растворился, залег на дно в податливую промежность Вселенной; та
сила, что сейчас вела меня, была иной природы – и крови требовала она, живой красной
крови!
Нас уже было двое: другой, черный – моя тень, страшное отродье белого света, с
черствым сердцем – работал как электротопор. Он хотел убивать, он жаждал смерти.
Старуха требовала. Зал рукоплескал ему, шевелились багряные шторы нетленного
бархата… Огненная цепь замыкалась.
Христос смотрел мне в глаза – бессильный убийца, он знал, что такое смерть. Раны его
гноились, толстые белесые черви давно уже съели мозг его и сердце. Он молчал – жалкий
бог, зашедший в своих чудесах слишком далеко. В грязи, у моих ног, избитый и сбитый с
толку он был еще более жалок, чем тогда, на Кромке. Но гордость не позволяла ему
просить о пощаде. Сын Марии и Иосифа ждал своей участи, со слезами на глазах
принимая свою судьбу. Я должен был разрешить все его вопросы. Казнить или
помиловать.
Но силы вдруг оставили меня. Ярость берсерка, языческий пляс крови и кипучей ярости, злой огонь в глазах, свирепые пузыри на губах – все ушло, оставило меня. И не осталось
мне ничего. Совсем.
Ноги мои подкосились, и я упал. В грязь и кровь, перемешавшуюся с ней. Теперь и
отныне мы были равны – я и Христос.
Захлебываясь переполнявшим легкие воздухом, кровавой мутью и соплями, я смотрел в
небо. Свинцово-серое, вечное и безразличное – оно предало нас.
И тогда, собрав остатки покидающих мое тело сил, я перевернулся набок и дотронулся
дрожащей рукой до его щеки: небритой и липкой от крови щеки Христа. Я узнал его, я
узнал в нем себя. И действительно: то был я сам, распятый на земле, в мокрой грязи, среди
равнодушия бесчисленных стен и решеток.
Улыбки моих подошв блуждали радужными пятнами по тропинкам Его сознания. Моя
кровь из Его разбитых губ и носа была на моих же кулаках и одежде. Его рассеченная
бровь и расцарапанный лоб были моими, я принял его боль как свою.
Хмурая насмешка судьбы, повернувшейся задницей к своим детям. Тупая
предопределенность бытия, холод чужого пристанища. Актер отыграл свою роль и умер.
Зал плюнул на него и переключился на терзания другого. Нелепая морковка потерянного
счастья застряла в горле. И магнитофонная пленка моей бестолковой кармы внезапно
оборвалась. И только катушки еще скрежетали, наматывая обрывки блестящей ленты…
Занавес упал, загородив собой полмира. И зал опустел; темнота расстелила свою вуаль
под сводами театра. А я все лежал. Я шептал слова, я звал Ее.
Приди облаченная в пурпур,
Приди незваной…
И Она ступала легко и тихо. Лишь хрусталь февральского льда звенел в ее пальцах
своими осколками. И далекий бубен бил ровно, нахраписто – все бил и бил; еще бил…
И великое множество тогда стало великой малостью. И не стало ни мостов, ни рек, ни
крыш, ни стекол, ни трамваев, ни машин; ничего тогда не стало. Бесконечность, покрытая
инеем; тысячи труб торчат из никелированного сердца земли. Конечность,
сформулированная моим мозгом…
Немые счеты навсегда утраченных дней. Рождение и смерть, обнаженная дева – Жизнь, в
грудях которой зреет молоко судеб. Мыльные пузыри беспечности.
Я жив, живу… я – маленький бог этого серого и унылого мира. И космические часы
гонят свои стрелки по кругу, зачем-то отсчитывая бессмысленные секунды длиною в
вечность. Я – бог! Ликуй каверзная мудрость бесцветной души, я – живой и воплощенный
Христос. Жаль, что недолго мне жить в этом сумеречном мире, ибо облаченная в пурпур
уже идет за мной…
Бутылка моих безрадостных дней опустошена. Синусоида моего пульса отказывается
трепетать, я уйду отсюда уже через час. Один час этого мира и неба его есть у меня, всего
один час. Бог слаб, чтобы быть богом; я чересчур силен, чтобы оставаться собой – жалким
пресмыкающимся в человечьей шкуре. В пустыне собственных страхов…
Я лежу в тени желтоглазого города, время течет тихо, я лежу почти не дыша. Мне это
незачем. Я устал воровать и обманывать. Да и кого я могу обмануть?.. Железной сон
оковывает меня, становится мне латами моей гордой усталости. Она уже близко, я
чувствую.
Пусть придет. Все равно от нее не спрячешься. И где? В самом себе? Чтобы потом,
выслеживая очередную жертву, вдруг понять, что жертва – это и есть ты?.. Или будучи
настигнутым чьей-то злою волей, чьей-то жертвенной яростью – вдруг увидеть в своих
убийцах собственное отражение, лицо, искаженное гневом?.. Ну уж нет.
Каждый божий день мы убегаем, прячемся от смерти, а ей все нипочем. Смешны ей
наши жалкие потуги. По дороге судеб, на спертом дыхании – хрипы в горле и мольбы о