Я выигрывал тогда все школьные старты, и учитель физкультуры Василий Алексеевич вывозил меня на районные соревнования на Поклонную гору. Тогда она была еще горой, большой возвышенностью в начале Можайского тракта, с которой путники кланялись городу, а Наполеон глядел на пожар Москвы, пока неуемная фантазия Зураба Церетели не срыла ее до основания, превратив в бездушный и пафосный Парк Победы. С одной стороны там был густой лес, с другой – яблоневый сад, где и прокладывали лыжню. Там мне, туристу в вязаной шапке и в варежках, на деревянных лыжах (дровах, на жаргоне лыжников) противостояли модные ребята из спортивных школ – в обтягивающих рейтузах и олимпийках, в шапочках «петушок», на только появившихся тогда быстрых пластиковых лыжах – но и у них иногда удавалось выиграть или попасть в призы, хотя их преимущество в технике классического хода было видно невооруженным глазом. О том, чтобы мне самому пойти в лыжную секцию, не шло и речи: время было расписано между музыкальной школой в Плотниковом переулке, уроками тенниса на «Динамо» и школой юного искусствоведа при Пушкинском музее, да и мне вполне хватало моих любительских лыжных занятий – которые, как узнал я позже, и называются английским словом sport.
Если на лыжи меня поставила мама, то главные велосипедные воспоминания детства связаны с отцом. Я катался, сколько помню себя: по семейной легенде, как только с моего детского велосипеда сняли страховочные боковые колесики, я надавил на педали и, к ужасу взрослых, укатил прочь из вида по Третьему просеку Серебряного Бора, где мы снимали летом дачу. Потом мы жили на даче в поселке Абрамцево рядом со знаменитой подмосковной усадьбой Сергея Аксакова и Саввы Мамонтова, и там я прошел все стадии велосипедного взросления, от детского «Школьника» до подросткового «Орленка» и взрослой «Украины» с промежуточной стадией польского складного велосипеда Wigry, на манер отечественной «Камы», которая закончилась в овраге, поскольку велосипед однажды сложился на ходу. Но в настоящие поездки, велосипедные туры, брал меня отец во время летних каникул в Рузе.
В целом, участие отца в моем воспитании было случайным и эпизодическим, а когда мне исполнилось двенадцать, он и вовсе ушел из нашей семьи, женился вторым, затем третьим браком, и прошло еще лет десять, прежде чем мы нашли друг друга на почве музыки, философии и литературы (у него была энциклопедическая эрудиция и великолепная библиотека во много тысяч томов, в каждом из которых были его карандашные пометки). Но если говорить о детстве и раннем отрочестве, то его роль сводилась к тому, что он один раз в год ездил со мной в Рузу, где находился Дом творчества композиторов – мой частный детский рай.
Подобные барские усадьбы имелись у всех творческих союзов. В СССР власть благоволила к лояльной интеллигенции – художникам, артистам, музыкантам: как «инженеры человеческих душ» они несли в советской системе пропагандистскую миссию и были поставлены под неусыпный идеологический контроль, но также – и на особое довольствие. Творческим союзам – писателей, архитекторов, кинематографистов, журналистов – были положены престижные жилые дома в центре Москвы, дачные поселки, знаменитые московские клубы – ЦДЛ, Дом кино, Дом композиторов – а также дома творчества, построенные в самых живописных местах страны. Союз композиторов располагал особо богатой сетью таких усадеб – дома творчества были в крымском Мисхоре и в абхазском Сухуми, в грузинском Боржоми и в армянском Дилижане, в латышской Юрмале и в литовском Друскининкае. Был Дом композиторов на живописной окраине Иванова, среди полей, со своей мясо-молочной фермой и кувшинами парного молока с вечерней дойки. Ленинградцы ездили в Репино на Финском заливе или в Сортавалу на Карельском перешейке, где Дом творчества располагался в бывшей даче Маннергейма.
А у москвичей была Руза – большой участок леса на высоком берегу над Москвой-рекой недалеко от города Рузы по Можайскому шоссе, где среди сосен были построены три десятка дач – деревянные домики в финском стиле, с уютными спальнями, кабинетами с роялем, с летней террасой и большим дровяным сараем. Каждое утро туда приходили горничные, убирались, взбивали перины, топили печи – и трижды в день композиторы и их семьи сходились в столовую на завтрак, обед и ужин, где официантки (их называли «подавальщицами») в накрахмаленных фартуках разносили заказанные накануне блюда. Для многих композиторских семей они были кем-то вроде нянек и знали их уже в третьем поколении – у нас была официантка Нина, которая помнила меня с годовалого возраста и каждое лето привычно ахала, как я вырос. Еще был буфет, где полная румяная буфетчица Дуся продавала боржом и прочий дефицитный товар, от сервелата до икры – впрочем, ее могли себе позволить только богатые композиторы-песенники. Еще на территории были медпункт, библиотека, биллиардная, теннисный корт, который зимой превращался в каток, и маленькие домики-«творилки», где стояли рояли классом повыше, чем в дачах, Petroff или Blüthner, и куда композиторы могли уходить от семейного шума. Незапланированным бонусом к этому великолепию была раздвоенная сосна в форме лиры, что росла возле одной из «творилок» на развилке аллей.