«Что же он сделает?» — спрашивал себя Ульрих, с интересом наблюдавший за этой сценой. Наконец радостная уверенность, что статья 318 Уголовного кодекса будет теперь исправлена согласно его предложениям, одержала в надворном советнике Швунге верх над досадой, и, освободившись от недобрых мыслей, он охотнее всего запел бы сейчас: «Был у меня товарищ…», чтобы выразить свое единственное уже доброе чувство. А поскольку запеть он не мог, он повернулся к Ульриху и сказал:
— Поверьте мне, молодой сын моего друга, сначала идет нравственный кризис, а за ним уже следует социальный упадок!
Затем он повернулся к Агате и продолжал:
— Величие вашего покойного отца состояло в том, что он всегда помогал идеализму утвердиться в основах правопорядка.
Затем схватил руку Агаты и руку Ульриха, пожал их и воскликнул:
— Маленьким разногласиям, неизбежным при долгой совместной работе, ваш отец придавал слишком большой вес. Я всегда был убежден, что он делал это в угоду своему обостренному чувству справедливости, не желая ни в чем себя упрекнуть. Множество ученых придет прощаться с ним завтра, но среди них не будет ни одного такого, как он!
Таким образом, сцена эта закончилась мирно, и, уходя, Швунг даже заверил Ульриха, что тот может рассчитывать на друзей отца, если все-таки решит избрать академическую карьеру.
Агата слушала с широко раскрытыми глазами, разглядывая жутковатую конечную форму, которую придает человеку жизнь.
— Это было как лес, где деревья из гипса! — сказала она брату позднее.
Ульрих, улыбнувшись, ответил:
— Я чувствую себя сентиментальным, как собака в лунную ночь!
5
Они поступают нехорошо
— Помнишь, — спросила через некоторое время Агата, — как однажды, когда я была еще маленькая, ты, играя с мальчиками, упал в воду по пояс? Ты хотел это скрыть и сел за стол, так что видна была только твоя сухая верхняя половина, но выдал себя, застучав зубами.
Когда Ульрих в детстве приезжал домой на каникулы — что, собственно, только в тот раз и произошло за долгое время — и когда этот маленький, сморщенный труп был для них чуть ли не всемогущей персоной, нередко случалось, что Ульрих не хотел признаваться в каком-нибудь проступке и показывать, что в нем раскаивается, хотя и не в силах был его отрицать. Так и в тот раз у него начался жар, и его быстро уложили в постель.
— И кормили тебя одним супом! — продолжала Агата.
— Помню! — подтвердил, улыбнувшись, брат. Воспоминание о том, что он был когда-то наказан, показалось ему в этот миг совершенно непричастным к нему: увидь он сейчас на полу свои детские башмачки, они тоже не имели бы уже к нему отношения.
— Из-за жара тебе и нельзя было ничего есть, кроме супа, — сказала Агата, — и все же так было ведено еще и в наказание!
— Верно! — подтвердил Ульрих еще раз. — Но ведено было не со зла, а во исполнение так называемого долга.
Он не понимал, к чему клонила сестра. Сам он все еще видел детские башмачки. Не видел их; видел только, будто их видит. Так же ощущал и обиды, из которых давно вырос. Подумал: «В этой „непричастности“ как-то выражается то, что ни в какое время жизни ты не бываешь вполне собой!»
— Но тебе все равно нельзя было есть ничего, кроме супа!! — повторила Агата еще раз и прибавила: — Мне кажется, я всю свою жизнь боялась, что я единственный, может быть, человек, который не способен это понять!
Могут ли воспоминания двух людей, говорящих о прошлом, которое известно обоим, не только дополнить друг друга, но и срастись, причем еще до того, как слетят с языка? В эту минуту произошло нечто подобное! Одинаковый ход мыслей поразил, даже смутил обоих, как руки, высунувшиеся из-под плащей в местах, где их не ждали, и внезапно друг до друга дотронувшиеся. Каждый вдруг помнил о прошлом больше, чем то мнилось ему, и Ульрих снова ощутил лихорадочный свет, который некогда наползал с пола на стены так же, как расползалось по этой комнате, где они стояли сейчас, мерцанье свечей: затем вошел отец, перешел вброд лучевой конус настольной лампы и сея у его кровати. «Если твое сознание последствий твоего поступка было в значительной мере ослаблено, то он может предстать в более мягком свете, но тогда ты должен сначала признаться в этом себе!» Может быть, памяти его просто подвернулись слова из завещания или из писем о статье 318? Вообще-то он не отличался хорошей памятью на подробности и на точные тексты, поэтому было что-то из ряда вои выходящее в том, что ему вдруг вспомнились целые фразы, и это связалось со стоявшей перед ним сестрой, словно такая перемена в нем была вызвана ее близостью.
— «Если у тебя нашлась сила самовольно, независимо от какой-либо принуждающей тебя необходимости, совершить дурной поступок, то ты должен признать и свою виновность!» — продолжил он и сказал: — С тобой он, наверно, тоже так говорил!
— Может быть, не совсем так, — уточнила Агата. — В моем случае он допускал «смягчающие обстоятельства, обусловленные моими внутренними задатками». Он всегда ставил мне на вид, что хотеть — это значит думать, а не действовать по указке инстинкта.
— «В процессе развития ума и сознательности, — процитировал Ульрих,размышляющая и выносящая решение воля должна подчинить себе желание или инстинкт!»
— Это правда? — спросила сестра.
— Почему ты спрашиваешь?
— Наверно, потому, что я глупая.
— Ты не глупая!
— Я всегда училась с трудом и ничего толком не понимала.
— Это не доказательство.
— Ну, тогда я, наверно, плохая, потому что того, что я понимаю, я не впускаю в себя.
Они стояли лицом к лицу, почти рядом, прислонившись к косякам двери, которая вела в соседнюю комнату и после ухода профессора Швунга осталась открытой; дневной свет и свет свечей играл на их лицах, а голоса их переплетались, как при церковном попеременном пении. Ульрих молитвенно пропевал свои фразы, а губы Агаты спокойно вторили. Старая пытка увещаниями, состоявшая в том, что в нежный, непонятливый детский ум вдавливался жестокий и чуждый ему порядок, доставляла им удовольствие, и они ею играли.
И вдруг, без какого-либо непосредственного к тому повода, Агата воскликнула:
— Ты только представь себе это распространенным на все, и получится Готлиб Хагауэр! -И она принялась передразнивать своего мужа, как школьница:
— «Разве ты не знаешь, что ламиум альбум — это белая яснотка?» «А как же иначе продвинемся мы вперед, если не пройдем с надежным руководителем того же трудного пути дедукции, который шаг за шагом, через тысячелетия труда и заблуждений, привел человечество к нынешнему уровню знаний?!» «Разве ты не понимаешь, дорогая Агата, что думать — это тоже нравственная обязанность? Сосредоточиваться значит постоянно преодолевать собственную лень». «А духовная дисциплина означает такую тренировку ума, благодаря которой человек все больше способен разумно, то есть безупречными силлогизмами, цепями заключений и замыканиями этих цепей, индукциями или выводами из фактов, вести вперед, постоянно сомневаясь и вопреки собственным догадкам, длинные ряды мыслей и подвергать полученный наконец вывод верификации до тех пор, пока все мысли не придут к полной гармонии!»
Ульриха поразил такой подвиг памяти. Агате доставляло, казалось, безмерное удовольствие произносить без запинки эти педантично-нудные фразы, которые она бог весть откуда взяла, — наверно, из какой-нибудь книги. Она утверждала, что Хагауэр так говорит.
Ульрих этому не поверил.
— Как могла ты запомнить такие длинные, тяжелые фразы на слух?