Лева глупо заморгал, потом посмотрел на меня, на Витьку и, кажется, ничего не понял. Витька в это время шевелил губами. Он, наверно, старался выговорить без запинки: рапортовал да не дорапортовал, стал дорапортовывать — зарапортовался.
И еще мне пришлось удивляться вечером — у Тольки Уткина.
Раньше, бывало, придешь к ним — Алексей Иванович или совсем тебя не заметит, или, в крайнем случае, спросит:
— Что скажешь?
На такой вопрос всегда отвечать трудно, тем более взрослому человеку, поэтому молчишь. И он молчит, отвернется. Как будто рассердился на тебя, а за что — убей, не знаешь. А тут вечером прихожу, он читает газету. Не успел я поздороваться, он повернулся и говорит:
— Похоронил мать?
— Похоронил, дядя Леша.
— Значит, теперь сирота?
— Сирота, дядя Леша.
Алексей Иванович набил желтой ваты в мундштук папиросы, неторопливо прикурил и опять спрашивает:
— Чем ты теперь займешься?
— Совсем не знаю…
— Хм… Не знаешь? Тебе тринадцать с лихвой. А раньше с десяти лет знали, что делать. Работали! На фабрике работали. Как там у поэта Некрасова… «Плачь детей», что ли? «Колесо гудит, гудит, гудит…» Надо думать, по карманам шарить начнешь?
Такой уж у Алексея Ивановича характер. Умеет он задавать вопросы, на которые подумаешь, как ответить.
— Почему я буду по карманам шарить?
— Чудак! В твои годы и к плохому, и к хорошему одинаково тянет… Вот и скажи, кто за тобой приглядывать будет? Дядя?
— Не возьму в толк: почему за мной должны приглядывать? Может, я грудной ребенок?
— Ты сопляк! Мальчишка! — внезапно рассердился Алексей Иванович. — Не научился еще разговаривать со старшими. Передай сестре, возьму я ее в цех. На хорошее место, где мать работала. Учиться-то уж она, наверно, не будет?
— Хорошо, дядя Леша, передам.
Но он не слышит, продолжает читать газету. Это правильно. Ему надо всего много знать, он начальник цеха. Он стал начальником в войну. Тогда на фабрике мало мужчин работало: воевали. А он демобилизовался раньше, после ранения. Теперь все в цехе подчиняются Алексею Ивановичу, даже дядя Ваня Филосопов, а он много старше и до войны еще был помощником мастера.
— Ты все здесь? — спрашивает Алексей Иванович. — Я сказал, что Анатолий придет не скоро.
Ничего такого Алексей Иванович не говорил… Вообще он немного странный.
Я слышал, как однажды он наказал на работе бабушку Анну. Она только пришла на смену, не успела еще за станок стать — видит, идет по цеху Алексей Иванович, сердитый! Бабушка Анна вежливо поздоровалась, а он молчит. Провел пальцем по станку и спрашивает:
— Кто за вас станок чистить будет?
— Я от сменщицы такой приняла, — простецки ответила бабушка Анна.
Тут он и пошел. Сколько вам говорить, что половина браку от грязи! И почему нарушаете установленный порядок, дескать, выговора вам не хватает?!
Ни за что ни про что испортил бабушке Анне настроение и скрылся в своей конторке.
Минут через двадцать появился снова. Посмотрел, как бабушка Анна ловко работает, виновато кашлянул.
— Не обращайте, — говорит, — внимания на мои давешние слова. Погорячился я и, видно, напрасно.
Бабушке Анне промолчать бы — хватит и того, что он осторожно извинился перед ней, а она ему:
— Да как же не обращать-то, родимый мой! Ты же меня при всех облаял!
На этот раз Алексей Иванович уже не шагом, а почти бегом в свою конторку. Сел и написал приказ: за плохое содержание оборудования поставить бабушке Анне на вид.
Все читают, сочувствуют, а бабушка Анна только руками разводит.
Вот тебе и дядя Леша! Никак не ожидаешь, какую он штуку выкинет.
— До свиданья, дядя Леша!
— Путь счастливый!
Но едва я успел повернуться — в дверях сам Толька, волочет за собой санки. Ясно, что катался с горы: все пальто вывозил в снегу. Толька самый толстый в нашем классе. Ребята смеются над ним, но он не обижается: привык. Говорит, что сам не знает почему, а каждую неделю прибавляет в весе. Раз мы взвешивались с ним в бане. За неделю он прибавил полкилограмма. Ему все советуют заниматься гимнастикой и кататься на лыжах. Но вместо лыж он катается на санках.
— Ты ко мне, значит? — отдышавшись, спросил Толька. — Это хорошо, что зашел. Поговорить надо.