Выбрать главу

Глаза у него становятся блестящими, безумными. Ему, видимо, нравится потрясать наше воображение этой таинственной химической мощью. Он смотрит на противогазные сумки, которые висят через плечо у некоторых из нас, и скептически качает головой: не уберегут, мол, не спасут.

А в сумках тех и противогазов-то нет, давно выброшены.

Мне вспоминаются резиновые, похожие на скафандры костюмы, в которых мы ходили на военных занятиях в университете дегазировать условно отравленную местность. Оказывается, и скафандры не защита.

— От нового нашего газа мир еще не знает защиты… Будут миллионы отравленных.

— И это говорит человек?

— Гадина, кобра, — хрипит Татарин, замахиваясь прикладом за спиной у пленного, но я останавливаю:

— Приказа не было.

— А что нам с ним цацкаться? — гневно кричит Заградотрядник. — Чего ждать?

— Подожди, — остановил его Духнович. — С твоей стороны, mein lieber Genosse, это было бы не гуманно…

Эти слова разозлили Васю-танкиста.

— Не забывай, Духнович, — перебил он, — если враг не сдается — его уничтожают!

— Но ведь он сдался.

— Сдался? — возмущенно возражает Заградотрядник. — Мы силой, хитростью взяли его. Черта лысого он сдался! Стало быть, «его уничтожают»… Теперь он хочет хитростью спасти себе жизнь. А ты, курсант, уже и уши перед ним развесил, будто какой-нибудь беззубый пацифист…

— Вот видишь, уже и ярлык, — косо улыбается Духнович. — Только меня этим не запугаешь… Напоминаю, что речь идет о жизни хотя и никчемного, но все же представителя рода человеческого…

— Ты еще считаешь его человеком?

— А кто же он? Гусак?

— Двуногий зверь! Такой же бесноватый, как его фюрер. Дать бы ему, чтоб и не пикнул!..

Я считаю, однако, что с такими вещами спешить ни к чему.

— Прекратить дискуссию! День проживет, а там видно будет.

Немец, похоже, понимает, что речь идет о нем, что решается его судьба. Притихший, внутренне напряженный, он вопросительно смотрит на меня своими голубыми арийскими глазами, пока я не говорю ему:

— Шляфен. Спать.

Духнович и немец ложатся рядом. И вот мы все уже, кроме часового, — и окруженцы, и наш пленник — вповалку лежим в сухих подсолнухах, лежим, как в огромной тюремной камере, где вместо стен каменных, вместо потолка низкого — небо высокое, открытое нашим думам.

Когда мне кажется, что все уже спят, неожиданно подползает Заградотрядник.

— Ну скажи, почему ты не разрешаешь прикончить его? Жалеешь?

— Нет, не жалею.

— Так в чем же дело? Принцип?

— Возможно.

— Ох, Колосовский!

— Охай за себя, за меня не охай.

Весь день, пока другие спят, распластавшись в подсолнухах, один из нас по очереди сидит над немцем, стережет, рассматривает его, своего смертельного врага, вблизи. Он молод, как в большинстве и мы. Светловолосый, стриженный под бокс, со свежим румянцем на щеках. Видно, от пережитого нервного потрясения он обливается потом, руки у него липкие, как в солидоле. Когда солнце стало припекать, он снял с себя френч, снял штаны, остался в одних трусах, подставив солнцу свои хорошо натренированные мышцы. Он часто переворачивается, ложась то на спину, то на живот, — видно, не спится ему, терзают беспокойные мысли о своей теперешней судьбе.

Когда пришла моя очередь караулить его, немец будто вздремнул, но я заметил потом, он лишь делал вид, что спит: сквозь приспущенные веки неусыпно следили за мной голубые щелки его глаз. О чем он думал? На что надеялся? Может, только и ждал той минуты, когда меня одолеет дремота и он, вскочив, бросится туда, где за горизонтом грохочет война.

Неподалеку от нас по степи проходит железная дорога, и, когда приподнимешься, из подсолнухов виден переезд с черно-белым шлагбаумом. Кто опустил его, этот шлагбаум? Враг-оккупант или, быть может, последний наш железнодорожник, перед тем как покинуть свою степную будку, напоследок перекрыл за собою дорогу на восток?

Там — никакого движения. Время от времени над нами в небе проплывают горбатые самолеты. Никакие шлагбаумы для них не преграда. Грузно идут курсом на восток. Я вижу, что пленный, прищурившись, следит за ними.