Выбрать главу

Пленный все смотрит на меня — печально, вопросительно, будто выведывая, что его ждет, пока взгляд его вдруг не падает на Заградотрядника, который с мрачным, свирепым выражением на лице надевает на винтовку штык.

— Бум-бум? — тихо спрашивает пленный, ткнув себя пальцем в лоб. «Убьете, мол?»

Мы молчим.

— Бум-бум?

Он ждет решения.

— Как быть с ним? — подчеркнуто обыкновенным голосом, словно речь идет о самых будничных вещах, спрашиваю товарищей.

— Плюнуть и растереть, — отвечает Заградотрядник с показным равнодушием, чтобы не вызвать у немца преждевременного подозрения.

Гришко согласен.

— А что с ним цацкаться? Одним ртом меньше будет… Харчей — кот наплакал.

— Да, но это все-таки «язык», — говорит Вася-танкист.

Какое, однако, если вдуматься, странное выражение: «язык», «взять языка»… Не человек ценен, не разум его, не человеческая его сущность, а только язык, только сведения, которые он может дать.

— Вот этот «язык» нас и погубит, — стоит на своем Заградотрядник, и я вижу: Татарин и Новоселец в душе тоже согласны с ним.

Пленный весь превратился в слух. Кажется, он понимает все из нашего разговора по интонациям. Понимает и напряженно ждет.

— Духнович, переведи ему, — обращаюсь я к нашему толмачу. — Вот мы слышали от него о каком-то новом, изобретенном их учеными газе. Известна ли ему формула газа?

Духнович спрашивает, и впервые чуть приметная улыбка искривляет немцу рот.

— Он говорит, что это тайна, что формула газа является собственностью немецких вооруженных сил.

— А ему, ему она известна?

Пленный еще больше кривит губы в усмешке — как хотите, мол, так и думайте: либо известна, либо нет, этого я ни за что не скажу вам, потому что заключенная во мне и так интересующая вас тайна сохранит мне жизнь.

— По-моему, никакой он формулы не знает, паршивый этот гитлерюгенд, — презрительно бросает Заградотрядник. — Бац-бац — да и пошли дальше.

— Все формулы с мозгом вылетят, — говорит Татарин. — Все газы в нем перемешаются.

Они хотят суда. Все мы ждем суда над ним.

Переглянувшись с танкистом, приказываю Гришко:

— Дай и ему, этому тевтону, сколько полагается.

— Только гречку зря съест… Больно он нам нужен, этот лишний рот, — ворчит Гришко, но все-таки дает.

Получив маслянистые черные зерна гречки, немец начинает старательно поедать их. Жует, как-то по-телячьи подбирая языком.

А я думаю о том, что решил для себя еще раньше: мы не убьем его, мы поведем его дальше с собой. Офицер химслужбы дивизии, он наверняка знает эту важную тайну, тайну нового страшного оружия. Химик, начиненный формулами смерти, он будет идти с нами. Но не только потому я не уничтожу его, что он ценный «язык», и не только потому, что существуют какие-то международные конвенции относительно пленных, — фашисты растоптали эти конвенции, и мы знаем, сколько наших пленных они душат по кошарам, пристреливают по дорогам и зарывают живыми в противотанковых рвах. Принципы гуманности, человечности, справедливости для них не существовали и не существуют, но я не хочу быть похожим на них! Он нам сдался. Оружие выбито из его рук. Над таким учинять расправу?! Ведь этим я себя и товарищей — пусть частично, пусть на один только миг — поставил бы на одну доску с ним, с фашистом, а я не хочу опускаться до их уровня. Голодные, оборванные, окруженные, мы будем такими, как всегда, мы никогда не станем похожими на них — убийц, строителей концлагерей и фабрик смерти, палачей нашей светлой жизни!

Встаем. Дальше — за подсолнухами, за железной дорогой, куда нам идти, — степь ровная, полигонно открытая; выйдешь туда — и кажется, увидят тебя на тысячу перст вокруг.

— О, сегодня солнце заходит красное, с ушами, — говорит Колумб. — Видите, какие длинные уши-столбы вверх выставило. Значит, быть ветру.

Вскоре мы уже снова в пути. Шагаем в потемках родною степью, сами почти пленные, ведем пленного врага. Всю ночь он будет идти с нами, голод и жажду наши изведает и усталость и почувствует нашу волю пропиться на восток. Будто невидимыми цепями приковала его судьба к нам, а нас — к нему. Мы не можем его отпустить. Мы не можем его убить. Он будет рядом с нами все время, как проклятие.