Он слышит: Марьяна рассказывает Тане о том же самом — как первые деревья сажали здесь, как отец с матерью заспорили тогда, что сажать.
— Тато — вишни, потому что с каждого деревца, мол, можно будет снять самое малое по ведру ягод. А мама — тополя. «Что толку с тех тополей — один пух летит»… Кончилось же тем, что посадили, как видишь, и вишни и тополя.
Вишни давно уже плодоносят, и пух тополей летит, когда они цветут в начале июня, и Марьяна любит этот пух…
Возвратилась мать хоть и без приемника, но, кажется, в несколько лучшем настроении, чем уходила из дому.
Присев к столу, стала рассказывать:
— Только что у Писаренчихи на петухах ворожили. Поначалу ихний все время был сверху, а потом наш как расправил крылья да как бросился, только перья с Гитлера полетели! Вот оно какое дело!
В другое время смешно было бы слушать подобное, но сейчас не смеялись, лишь Клавин «пограничник», разыгравшись, расплывался в улыбке и все ловил ручонками ягоды на вишневой ветке.
Отец на ночь собрался снова на завод. Перед тем как выйти со двора, еще раз склонился над внуком, которого Клава пристроила под вишней в гамаке.
— Не падай духом, держись, казак, — глухо внушал ему старик. — Ежели в зыбке бомба не взяла, будешь жить… Все еще у нас впереди. Еще будет раскалываться от нашего железа ихняя поганая земля…
Клава с ребенком в этот вечер рано легла спать, дорога вконец измучила ее. Только Таня с Марьяной допоздна стояли у калитки, будто ждали кого-то, и слушали, как высоко над ними шелестят верхушками тополя — ровесники Тракторного.
Летят студенческие чубы!
Ворохом лежат они на земле — русые, каштановые, черные, светлые, ноги топчут их, грубо смешивая, сбивая в солдатский войлок.
Возле бани, в тени зеленых густолистых деревьев, где стригут добровольцев, слышны хохот, выкрики. Со всего лагеря, — как на веселое зрелище, сошлись смотреть на эту процедуру.
В помощь солдату-парикмахеру встал сам помкомвзвода первой роты студбата сверхсрочник Гладун: для него, видать, было немалым наслаждением собственноручно снимать роскошные вихры ученой братии. Сапоги его с явным презрением топчут студенческие чубы, он плотно стиснул зубы, прохаживаясь машинкой по студенческой голове; тот, кто попал ему в руки, только покрякивает да ойкает, когда невмоготу.
— Терпи, студент, пехотой будешь! — приговаривает сквозь зубы Гладун. — Это тебе, брат, армия, а не университет!
Сядешь — и не успеешь оглянуться, как чуб твой слетел, острижен ты под нуль, расческу свою можешь забросить в кусты. Смешные выходят ребята из-под машинки: у каждого сразу как бы убавился рост, а головы стали бугроватыми, у этого какая-то шишка выпирает на темени, у того куст остался за ухом, а Духнович без своей густой рыжей шевелюры и вовсе выглядит комично: все сразу заметили, что голова у него как-то вытянута и напоминает дыню, а по бокам нелепо торчат огромные красные уши, тотчас же ставшие предметом острот.
Казалось бы, студенты воспринимают все это как должное, расстаются с прическами вроде бы даже легко, подтрунивают друг над другом, перестреливаются шутками, но в этом их смехе и шутках слышится и сожаление об утраченном, и ощущение, будто вместе с чубами летит прахом все то, что делало их непохожими друг на друга. Летит в безвозвратное прошлое студенческая вольница, беззаботность, привычка жить и действовать кто как хочет.