Взяв зачетку, глядела на Богдана большими, до краев наполненными слезою глазами и все не отпускала его руку.
— Богданчик, милый, если… в случае чего… ты хоть пиши! Слышишь, любимый мой! Хоть в мыслях пиши, если не будет возможности… Знай, я мысли твои услышу! За тысячу верст!
«За тысячу верст!» Девичий этот крик так и вошел ему в сердце.
А горн трубит над лагерем все настойчивее, все требовательнее. Подстегиваемые призывным его кличем, студбатовцы быстро подбежали к лагерю, скрылись за аркой, среди палаток, и перед стайкой вдруг осиротевших девчат снова стоит лишь лагерный часовой с винтовкой у ноги — молчаливый, строгий, недоступный.
Собирали, оказывается, для того, чтобы выдать оружие. Вместо старых, с трехгранными штыками винтовок, которыми курсанты были до сих пор вооружены, привезли новейшего образца десятизарядные полуавтоматы с плоскими штыками-ножами. Потом, на фронте, курсанты хлебнут горя с этими красавцами, которые будут отказывать, едва столкнувшись с песком и болотом, и придется в ярости выбрасывать их, подбирая на поле боя старые, отцами испытанные трехлинейки. Но пока что СВТ[5] вызвала среди добровольцев всеобщее оживление.
Винтовки лежали в новеньких заводских ящиках. Уложены они были так ладно и так щедро смазаны густой заводской смазкой, что жаль было к ним притрагиваться, возникало желание тут же, не прикасаясь, опять закрыть их в ящике и отправить на вечное хранение.
Но старшины и помкомвзводов ловко извлекали винтовки, раздавали по списку, проставляли напротив фамилий номера, требуя, чтобы тот, кто получает, тотчас же запоминал свой номер навсегда.
— Потому как с этим номером, может, и помереть придется, — солидно пояснил Гладун, вручая винтовку Духновичу.
— Я бессмертный, — ответил на это Духнович.
До самого вечера получал батальон новое оружие. Кроме винтовок еще выдали каски, зеленые, тяжелые.
— Чугунные теперь кумпола у нас, — крутил Дробаха своей мощной головой; в каске она будто осела на плечах.
А вечером, еще и солнце не зашло, батальон, быстро поужинав, снова строился: предстоял марш на всю ночь и боевые учения. Каждый из курсантов был навьючен полной выкладкой, с флягой, противогазом, с положенным боекомплектом и суточной нормой НЗ в солдатском ранце.
Перед выходом из лагеря сверхсрочники, разувшись, показывали студбатовцам, как нужно наматывать портянку, чтобы не натереть ногу в походе.
Гладун тоже это проделывал, он сидел на стуле и, уверенными, четкими движениями обмотав белой байкой свою лапищу, горделиво тыкал ею студентам чуть ли не под нос.
— Видите? — вертел он туда-сюда ногой. — Как куколка!
А потом, стоя возле цинкового бака с водой, он подзывал к себе каждого из своих бойцов, брал ломтик черного хлеба и, словно бы священнодействуя, насыпал сверху щепоть соли, и всю эту крупную, как стеклышки, соль, которая едва держалась горкой на хлебе, подавал курсанту:
— Ешь!
Тот недоумевающе отступал: соль? Да еще после ужина? Да еще в такую жарищу, когда и без того пьешь не напьешься?
— Я ж не верблюд.
— Бери ешь, говорю!
Приказ есть приказ. Хрустит на зубах натрий-хлор. А когда соль съедена, Гладун указывает на воду:
— Пей!
Черпаешь кружкой, которая вместительностью не уступила бы, пожалуй, ковшу запорожскому, и пьешь, аж стонешь, а помкомвзвода подбадривает:
— Пей, пей вволю, чтоб брюхо было как барабан! На марше не дам ни капли.
В стороне, с улыбкой наблюдая за этой сценой, стоят группой старшие командиры, среди них и тот, со шпалами в петлицах, с сединой на висках, который был в райкоме партии, когда студенты проходили комиссию. Они уже знали его: батальонный комиссар Лещенко. Старый политработник, долгое время служил в авиации, но по состоянию здоровья вынужден был перейти в пехоту. В лагерь он прибыл только вчера, будет комиссаром студбата.
Колосовского он узнал. Как раз в тот горький миг, когда Богдан прожевывал порцию гладуновского «бутерброда», комиссар с приветливым видом подошел к нему:
— Ну как, товарищ Колосовский? Солона курсантская жизнь?
Богдан, у которого аж скулы сводило от соли, мотнул головой.
— Солона!
Комиссар смотрел на него, слегка улыбаясь, или, быть может, глубоко залегшие на сухом, вытянутом лице складки придавали ему приветливое, улыбчивое выражение. Богдану радостно было встретить тут этого человека. Сердцем чуял Колосовский, что ему желают добра эти терново-черные проницательные глаза, чем-то близким, почти отцовским повеяло на Богдана от них, от мужественного лица, согретого улыбкой. Сколько ему лет? Судя по медали «XX лет РККА», он давно в армии, наверно, и воевать приходилось… Виски серебристые, а сам еще стройный, свежий, смугловатый, и оттого седина выделяется еще заметнее. Похоже, большую жизнь прожил он, если с первого же взгляда сумел тогда понять Богдана, если лучше других разгадал, с чем тот пришел на комиссию, что принес в своем сердце в райком. Такой и должна быть душа у коммуниста!