Первыми комиссию прошли парторг факультета Дядченко, профорг Безуглый, члены комсомольского бюро, в том числе Спартак Павлущенко, который умудрился заполучить тут право распоряжаться, свободно входить и выходить из кабинета. Всякий раз он появляется перед товарищами все более озабоченный, серьезный, будто придавленный грузом многочисленных и нелегких обязанностей. Он попытался было провести без очереди на комиссию кого-то из пединститута, уверяя, что это сталинский стипендиат, но отовсюду дружно закричали, что все, мол, мы здесь, перед райкомом, одинаковы, все комсомольцы, — значит, даешь равноправие! Павлущенку пристыдили, а его дружка все-таки и не пустили — шли одним живым потоком — стипендиаты и нестипендиаты, отличники и троечники, ребята с блестящими биографиями и неблестящими.
В одно из своих появлений Спартак, заметив среди ожидающих в коридоре худощавую, сутулую фигуру Духновича, был немало удивлен:
— И ты тут?
— А что я? У бога телятю съел?
— Ну, телятю не телятю… Однако от тебя, правду скажу, не ожидал.
— Почему ж не ожидал? — Духнович захлопал светлыми, без ресниц, глазами.
— С твоим отношением к военному делу…
— Военное дело — то другое дело, — невесело отшутился Духнович.
Проходя мимо Колосовского, который заметно нервничал, Павлущенко каждый раз хмурился и отводил глаза в сторону, как бы давая этим понять, что ему нежелательно присутствие здесь Богдана, что лучше бы тому вовсе не стоять среди добровольцев, у этой заветной двери.
Колосовский зашел в кабинет одним из последних. Ему показалось, что комиссия встретила его так, будто только что речь шла о нем. Настороженно. Официально.
Полногрудая, средних лет женщина с яркими, сочными губами, с родинкой на щеке и тугим аккуратным кольцом еще не поседевших волос держала заявление Богдана, но смотрела не в бумагу, а прямо на него. Смотрела молча, изучающе, и, как ему показалось, в прищуренных, холодных глазах ее затаились неприязнь, подозрение.
Ледяным голосом спросила:
— Колосовский Богдан Дмитриевич?
Он кивнул почему-то почти сердито.
— Итак, вы изъявили желание идти добровольцем в Красную Армию?
— Изъявил.
— В окопы? Под пули? Под танки? Туда, где — совсем не исключено — вас ожидает смерть? Вы все это взвесили?
— Да, взвесил.
— Мы отдаем должное вашему патриотическому чувству. Но если вы при этом проявили просто юношескую горячность, поддались общему настроению, то еще не поздно взять заявление обратно: вот око.
Женщина положила заявление Богдана на самый край стола.
— Нет, я не возьму.
— Подумайте. Хорошенько подумайте.
— Об этом я подумал раньше.
По правую руку от женщины сидел армейской выправки бритоголовый мужчина в гражданском, за ним — смугловатый военный с сединой на висках, с мешками усталости под глазами. В петлицах — шпалы: комиссар. Оба они — и бритоголовый и комиссар, не вмешиваясь в разговор, внимательно слушали ответы Колосовского. Когда он отказался забрать заявление, женщина, словно подстегнутая его упорством, набросилась на него с новыми вопросами:
— Где отец?
— В анкете сказано.
— Он репрессирован?
— Да.
— Враг народа?
Колосовский, стиснув зубы, промолчал.
— Вас еще в школе исключали из комсомола… Это правда?
— Правда.
— За что?
— Все за то же.
— За что «за то же»?
— За отца. За то, что отказался отречься от него.
— А почему отказались? Ведь он враг народа?
— Он не враг. Он красный командир. Имел орден Красного Знамени еще за Перекоп. Был награжден Почетным революционным оружием.
— Так вы считаете, что он пострадал невинно?
— Считаю.
— Вы не верите в наше правосудие?
Богдан молчал.
Женщина переглянулась с Павлущенкой, который сидел в сторонке за телефоном, и холодно бросила Богдану:
— Вы свободны.
Он не тронулся с места.
— Как это понимать — свободен?
— Идите. Продолжайте учебу.
Белой полной рукой она отложила его заявление в сторону, отдельно от тех, что горкой лежали перед нею на столе. «Иди. Продолжай учиться. Нам ты не нужен…» Значит, крах. В ее представлении отец — враг, стало быть, и ты тоже почти враг, во всяком случае, человек сомнительный, ненадежный…
Направился к двери, стараясь идти ровно, хотя ноги подкашивались и тяжесть была такая, будто опустились ему на плечи все двенадцать этажей Госпрома. Уже подходил к двери, когда за спиной у него вдруг прозвучал спокойный густой голос: