— А эту знашь ли?.. Игра детська, дак:
Хористки (большинство колхозницы, сельская интеллигенция) заливисто, по-детски смеются, с удовольствием показывая, как дети должны играть. И даже не подозревают о том, что сейчас донесли до меня из «тьмочисленной» глубины веков отчетливый отзвук ритуальных игр-заклятий на плодородие, на мирные времена, благоденствие, дружбу...
С Федорой Николаевной, дочерью последнего представителя целой династии летописцев Варзуги — Николая Ивановича Коворнина (подругой детства и юности Александры Капитоновны) знакомилась я когда-то не без волнения: столько наслышана была об ее отце, всей их семье. И впрямь что-то особенное, неуловимо отличающее ее от других варзужанок, ее сверстниц, есть и в ней. Чем-то похожа она на взыскательную, строгую учительницу, взгляд которой поверх очков заставляет подтянуться внутренне, почувствовать себя школьником человека любого возраста. А в глубине зрачков светло-голубых глаз что-то теплится: материнская всепрощающая доброта, неунывающая смешинка. Говорит Федора Николаевна не как все терчанки: не торопясь. «Люди преже не таки были, как нань[132]: дядя Никифор, помню, зубами мешок муки здымал (а в ём два пуда ведь!). А другой отцёв брат большынську репину надвоё пальцём мизинным розбивал... Тато и братья его вси были шибко грамотны. Сказывал, мати ихня просеват муку, а им, братьям, полюби кажет[133]: пальцами по мучной пыли той буквы пишут. Учатся, видишь (помалюхне еще были)... Мати моя рано померла, цетверо без матери нас сирот у отця осталось. Боле не женилсе. А ведь на веку не обиживал. Я старша осталась пятнадцатигодова, Олья меньша — пятигодова. А хорошой был тато! Как вси мы повыросли, и сами не знаем: никакого горя, никакой обиды от отця не видывали. Не бранилсе, не бил — того не боялисе, а пуще слухалисе. Сами училисе стряпать. Поначалу не умели, дак ведь он никогды не скажёт, що худо: горело там, переварено, недоварено. Все ему ладно-хорошо. Бывало тато нам говаривал: «Мудрость-то она, дети, в свет есть, есть! Да многима глупостями призакрыта. Нать уж ей приоткрывать, искать»... Тато все записывал: какой год в Варзуги сколько сёмужки попало в заборы, в просты сети, да в «поезда»[134], кака вода пала в розпуту[135], когда лед стал на реки, хто помер, хто народилсе, хто оженилсе, кака пошова (нынце говорят эпидемия, дак...) была, пожар, голодной ли, дороднёй ли год-от пал. Всё списывал. Татовы тетради-ти перед последней войной целовек взял из Ленинграда. Владимиром Владимировицем звали. Сказывал, для науки нужны... Всё, боле не слыхать, с концём. Быват, война грянула, дак пропали татовы многолетни труды... Ездили на тоню Прилуку (нынце праху уж от ей нет) за Колониху. Вецером тато скажёт: «Ложитесь спать, дети. Стану сказки сказывать». А-андели! Сколь сказок знал! Слово к слову так и льнет, так и льнет. Могутной был тато. Помер перед финськой войной. Восемь годов перед смертью болел: парализовало. А характер был такой натурной[136]: ведь ходил! ходил парализованной! Восемь годов — поднялсе и ходил, всяку роботу робил. Дрова ишше сек. Етта выстанёт на угор, на бор, дрова секчи зацнёт. Книгу с собой возьмет. Полёжит. Поцитаёт. Снова секёт. Цитал и писал до смерти, дак... Вот и я всё на старости цитаю», — сказала, указывая на стопку книг перед собой на столе, и лицо Федоры Николаевны вдруг перестало казаться строгим, вспыхнуло ясной улыбкой и сразу стало заметно, какое это лицо красивое, с правильными чертами, в этот миг совсем молодое в ореоле серебристо-голубой седины... С фотографии отца, которую доверительно подарила мне Федора Николаевна, требовательно, испытующе, пронзительно искренне глядел прямо на меня могучий красавец-старик, словно спрашивая: «Ну, как вы там, нынешние, живете? Славно ли трудитесь? Нас-то добром поминаете ли? Мудрость-то она, дети, в свете есть, есть! Да многими глупостями призакрыта. Нать уж ей приоткрывать, искать»...
134
Поезд — от слова езда, поезжать; в данном случае имеется в виду способ ловли «поездами», при котором лодки с сетями ехали одна за другой.