Выбрать главу

Елизавета Васильевна нерешительно сказала:

— И ведь нынче за такие дела вешают. Неужели и Панова повесят?

Василий Севастьянович сердито закричал:

— Повесят, повесят обязательно! И как не повесить за такое дело? Туда ему и дорога!

Его слова — такая уверенность — испугали женщин. Они сразу примолкли. Ольга Петровна забормотала:

— Да как же так? Вот он обедал с нами, и жил у нас, и Ванечку учил, и хороший такой человек был, а то вдруг повесят! И через нас же. Хорошо ли будет?

Она бормотала, как в бреду. Ксения Григорьевна покачала головой.

— Ой, нельзя ли не поднимать этого дела? Как бы его кровь на нас не пала. Просто надо ему погрозить: дескать, ежели и в другой раз, так мы пожалуемся. Пусть бережет свою голову.

И тут Иван Михайлович заговорил, раздумчиво растягивая слова:

— Ты ведь и сам виноват, Витя! Не нужно было связываться. Ты, гляди, больше двух тысяч рублей отдал. Кому? Зачем? Знамо, у людей аппетиты разыгрались: одним даешь, а другим отказываешь. Этим завидно. Уж не давать, так всем бы не давать. Такой ерунды не было бы.

Он еще понизил голос, говоря сдержанно:

— Ты вот подумай: начнутся суды, допросы, сразу выяснят, что ты и другим давал, а этим отказал, что они приходили к тебе, грозили тебе, а ты раньше об этом не говорил полиции. Нынче как? Нынче требуют: как только заметил, что человек неблагонадежный, так и донеси о нем. А у тебя вон куда свернуло дело! К тебе приходят с бумажками и присылают тебе письма, а ты об этом никому ничего, а вот уж когда с ножом к горлу, стрелять стали, тут ты и закричал «караул». Их-то будут судить… Знамо, их, может быть, и повесят, но и тебе-то придется туго.

— Не связывайся-ка ты, — простонала Ксения Григорьевна, — наденешь такую петлю на шею, что не дай бог!

— Что ж, по-твоему, простить? — сердито спросил Василий Севастьянович.

— Прощать не надо. Но только наказать не через полицию, а по-домашнему. Да чего, я сама с этим Пановым поговорю. Я завтра к нему поеду и поговорю, — сказала Елизавета Васильевна.

— А тебе бы, Витенька, на это время уехать куда-нибудь, — сказал Иван Михайлович. — Ты уедешь, успокоишься, и здесь все утихнет, и эти дураки опомнятся. А мы со всеми поговорим, и с Пановым с этим, и с семинаристом. Не послушают, так я сам съезжу к Пружкову, я уж найду, какие слова сказать.

Виктор Иванович молчал. У него как-то сразу осунулось лицо. Он скрипуче засмеялся, и его смех встревожил всех.

— Ты что?

— Да так. Я, пожалуй, готов кричать, как вы, папаша: «Вот она — свобода! Вот она — конституция!» Пожалуй, нам с революцией совсем не по пути.

— Ну да, ну да, я же говорил! Я же старый воробей! Я кое-что испытал, я знаю, чем пахнут люди. А ты что? Ты все по книжкам больше людей-то знаешь. Книжки не много скажут. Так как же, едешь завтра в Москву?

Виктор Иванович махнул рукой и улыбнулся:

— А, пропади они все с их революцией! Придется поехать.

IX. Почет стучит в дверь

Это невольное бегство в такие тревожные дни из родного дома куда-то в неизвестность было так оскорбительно Виктору Ивановичу, что он почувствовал себя до крайности угнетенным и озлобленным. Он готов был пойти на открытый бой с революцией и революционерами. Но как? Какими средствами? Прибегнуть к полиции? Жаловаться? Доносить? Нет, нет!

В Москве он остановился в тихой гостинице в одном из переулков на Никольской. Гостиница была переполнена. Переполнена так же, как и в Цветогорье, испуганными помещиками, бежавшими из своих родных имений, из насиженных мест, бежавшими от озлобленных мужиков — погромщиков. В столовой, в читальне, в коридорах, везде, где собирались два-три человека, сейчас же начинался разговор о революции — и увы! — уже не такой восторженный, как вот недавно. Революцию ругали и опять ругали правительство, которое не принимает решительных мер против бунтующего народа. Государственная дума у этих людей вызывала возмущение: «Собралось в думе отребье человеческое, без родины и бога. Что им? У них никаких традиций, трудовики какие-то, социал-демократы! Дожили! В государственном учреждении и вдруг — социал-демократы!»