Выбрать главу

— Ура! Бей! Хо-хо!

Хохот поднялся яростный. Стали выводить из белого дома людей. Одного за другим поднимали на воздух и враз бросали оземь — и опять на воздух. Слышался истеричный визг — как шило, он пронзал ухо. Выводили мужчин и женщин. Толпа разделилась на кучки, кучек много, и над каждой вздымались кулаки и винтовки. Порой в воздухе мелькало над толпой истерзанное тело… И кровь виднелась на лицах, на ситцевых рубахах. А набат всё звонил, и уже нельзя было разобрать криков толпы, — так, только общий звук, страшный, леденящий: «Ура!» На площади народу набивалось всё больше, уже вместе с мужчинами озверело метались женщины, так же выли и скалили зубы, растрепанные как ведьмы, и глаза у них были безумны, рты хрипели страшно, и все ругались страшными словами. Из окон белого дома теперь летели стулья, столы, бумага. Еще выбросили человека, и через минуту над толпой мелькнула оторванная голова.

Виктор Иванович остановился у ограды собора, где толпа была поменьше. Маленькая старушонка, вся в морщинах, как яблоко печеное, нетерпеливо перебирала ногами, стоя на одном месте, и сквозь слезы причитала:

— Мужики! Побейте главного-то! Главного-то побейте, чтобы неповадно ему было народ морить! Господи, да побейте же его!

Вдали, возле городского сада, еще слышались выстрелы. Здесь, на площади, кто-то взывал:

— Братцы, к саду! К саду! Красные там. К саду! Помогайте! Ура!

Выстрелы трещали отчаянно… Набат оборвался, затрезвонили во все колокола, как на пасху, и по всем улицам прокатилось новое, торжествующее «ура!».

И часа не прошло — от сада к тюрьме вели пленных красноармейцев. Толпа баб выла, кидалась на цепи конвоиров, готовая все терзать, рвать. Конвоиры со смехом отгоняли баб. А уже прямо на перекрестках попы служили молебны, все в золотых ризах, как в самый торжественный праздник.

Только поздно ночью Виктор Иванович вернулся домой, но не успел он раздеться, как приехал за ним верховой из думы.

— Пожалуйте! Вас выбирают хлопотать насчет продовольствия.

В белом старинном здании городской думы уже заседало в эту ночь новое правительство, неизвестно кем выбранное. Оно наскоро готовило воззвания и приказы…

Утром чем свет на площади перед думой толпился народ. С балкона почтовый чиновник говорил речь, толпа кричала «ура», махала фуражками, высоко поднимала винтовки. Теперь все, даже пятнадцатилетние мальчуганы, ходили с винтовками, очень важные, очень надутые, похожие на весенних петухов.

Отставной полковник Ермолов, чудаковатый старик с длинными седыми баками и бритым подбородком, здесь же, на площади, собрал добровольцев, обучал их строю. Шли к нему охотно: просто подходили, кто хотел, и становились с левого фланга. Шеренга быстро росла, но было странно — люди не по росту: возле бородатого, седого дяди блестела довольная морда мальчишки. Ермолов бодро и важно покрикивал:

— Ряды сдвой!

Шеренга ломалась, винтовка стукала о винтовку, добровольцы смеялись, сердито переговаривались:

— Иди сюда! Сюда вот, чучело!

Ермолов покрикивал:

— В строю не разговаривать!

И говор послушно смолкал, только улыбки оставались.

— В цепь рассыпься! — командовал Ермолов.

И шеренга неловко рассыпалась в цепь. Из толпы выбегали еще люди с винтовками и тоже вкраплялись в цепь. Из думы пришли два офицера. Открылось на площади настоящее учение.

А в думе в эти часы шумно спорили — обсуждали, как надо оборонять город от большевиков. И после целодневного спора перед вечером постановили: по звону в колокол все мужчины обязаны собраться к своей приходской церкви и оттуда идти, куда поведут их офицеры. Мужчинам предписывалось: всегда быть готовыми, припасти оружие и пищу. Отказываться никто не должен. Кто откажется, тот большевик, того в тюрьму.

Виктор Иванович, вернувшись домой, приказал Фиме приготовить на завтра пищу. Елизавета Васильевна рассмеялась:

— Неужели и ты пойдешь?

— Пойду.

Соня захлопала в ладоши.

— Я так и знала! Папа — храбрый. Храбрые все идут. Почему я не мужчина? Я бы тоже пошла с вами!

И вот утром на другой день — свет едва-едва протянулся из-за гор — колокола загудели у Покрова и Троицы. Виктор Иванович, немного смущенный, как бы играя в какую-то игру, ему не свойственную, не по возрасту, поднялся в нерешительности: идти или не идти?

Но за дверью спальни уже зашаркали чьи-то ноги, в дверь просунулась голова, зашептала: