А Ильке хоть бы что. Ходит по селу петух петухом. Бабы глядят на него в окошко, украдкой крестятся.
— Вон он идет, неверяка-то. Ах, пострел бы его расшиб.
— Не иначе как донских коней объезжал. Кто их объезжает, тот отца-мать не почитает, в бога не верит.
Мужики кричали сыновьям:
— Ванька, если я тебя увижу с Илькой — уши обобью.
Сыновья сейчас от Ильки в сторону: в Кряжиме почитали родителей пуще богов.
Илька только смеется, курит трубку, ругается:
— Недотепы. Пеньку в лесу молитесь…
А парням охота с Илькой погуторить: и боязно и лестно. Так все филипповки, все святки Илька проходил в одиночестве. Хотел из села уйти, да куда пойдешь на зиму глядя?
Придет на вечерушки — этакой задорный, зубоскал, певун, а девки от него жмутся в угол, как овцы от волка. Поиграл бы с какой, щипанул бы ее, да куда тебе дело годно: будто от черта бегут. Плюнет Илька, рассердится, заругается, больше смеяться начнет над Николиной сосной, над Николиным камнем, страшнее говорить станет, просто волосы дыбом станут у тех, кто слышит такие речи.
И шепотом говорили, будто раз на вечеринке Илька спел новую песню:
А дальше такие слова, что и на ухо не скажешь.
Но вот солнышко опять зажгло весенний огонь. В Николиной роще опять закричали грачи, зазеленел лес, а там и Никола теплый пришел. Опять звонили колокола. Опять стар и млад ложились в золотую пыль под Николин темный образ, опять лес был полон запаха ладана и звуками молитв. И когда толпа молилась, сгрудившись у Николина камня, Илька бродил по опушке Николиной рощи, один, сам с собой разговаривал, смеялся и кому-то грозил кулаком. Пьяным-пьяно было село в этот день. Весело провожали кряжимцы молодежь в ночнину… Николу чтили, радовались. Все по-старому, по-вековому, по-хорошему было в этот день и в этот вечер.
И вдруг средь ночи с колокольни дон-дон-дон-дон…
Выбежали кряжимцы на улицу, глядят — а над Николиной рощей зарево, как высокая красная шапка, до самого неба поднялось.
Пуще всех перепугался дед Василий. Почему? И сам не знал. Просто руки ходенем ходят.
Побежали кряжимцы в лес, с ведрами поехали, с бочками, всю ночь до света тушили. Да где — сушь в сосновом-то лесу была. Тушили — надеялись, что сохранит господь роковую сосну, сохранит и роковой камень. А потушили — ужаснулись: сгорела сосна, а на камне кто-то костер большой сделал, и лопнул камень от жары. Ужаснулось все село. Начали мужики дознавать, кто пожар сделал, и сразу решили:
— Илька Бирюков. Не иначе как он.
Бросились искать Ильку. До утра искали, не нашли, только на дальней опушке баба Лукерья топор подняла.
— Чей?
Дознались:
— Бирюковский топор.
Увидел дед топор, упал на колени, завыл:
— Прости, народ православный. Мой внук это злодейство сделал. Сгубил ведь мир-то…
Кряжимцы, обезумевшие от ужаса, стали ждать конца света. Сев шел, работать вот как надо было, — «день прозеваешь — год потеряешь», а никто на работу не выехал. Стар и млад надели новые рубахи, смазали волосы коровьим маслом; улица запестрела новыми сарафанами. В церкви шла исповедь без перерыва, причащались люди, соборовались, чтоб к богу очищенными явиться. Старики и старухи так и ночевали в ограде на паперти. Все говорили об антихристе и ждали смерти. Бабы и ребята бесперечь вопили: все-таки не очень-то хотелось раньше времени на тот свет отправляться.
Конца света ждали по утрам: в писании сказано, что с восхода, от утреннего солнца, потечет огненная река. И вот со вторых петухов уже все село бывало на ногах. Все грудились к церкви, зажигали свечи, заунывные пели молитвы, плакали, открыто каялись в грехах.
— Агапушка, прости меня, Христа ради, что я тебя в прошлом году в ухо ударил.
— Бог простит. Меня прости, Христа ради, что я тебе восейка нос разбил.
— Православные, — во все горло кричал Ивлий Лычкин, — вот пред всеми, как пред богом, каюсь, я у чужой жены ночевал.
Но всходило солнце, а огненной реки не было.
— Значит, завтра, — решал народ. — Еще на день дал господь отсрочку.
Так прошло три дня, потом четыре, а Кряжим все стоял на месте. Через неделю Фома Куликов поехал сеять пшеницу, и за ним поехали все.
А еще через неделю парни на вечерушке пели во все горло: