Выбрать главу

— Ныне все едино: хоть к тому, хоть к другому — цена одна.

И рваная толпа на берегу редела, чтобы к вечеру, с приходом купеческих пароходов и перевозных паромов, снова загустеть, до завтра, до утра.

И от Покровска во все стороны тянулись обозы — к Рукополю, на Иргиз, на Узеня и дальше к Уралу-реке, в казачьи степи. Уходили скотские поезда, битком набитые людьми.

И тогда пустыня между Волгой и Уралом загоралась кострами и песнями. Просоленный пот мужиков и баб саратовских, тамбовских, пензенских и рязанских капал в тучную землю. Сверкали серпы и косы, и, словно пупыры на коже, вставали миллионы суслонов и скирд по бескрайним степям.

Со стана уходили ранними утрами — едва-едва поднималась роса (хлеб по росе не жнут) — и, согнутые, полуголые, резали серпами стебли ржи и пшеницы.

Спешили, гнали, рвали, не жалея жизни, лишь бы вышибить лишний четвертак. Уже к полудню у жниц не разгибалась спина и затекали руки. Когда они — в одних рубахах — поднимались и шли к ближнему суслону, чтобы выпить глоток тепловатой воды, они шли разбито, как старухи, и стонали. Но где-то раздавалась подмывающая песня — вот на соседних полосах: у кого-то сил много — и как ее не подхватишь? Пусть зной палит, пусть пот льет, песня звенит.

В полдень на дальнем хозяйском стане на высокой жерди поднималась темная тряпка. Это был сигнал:

— Обед готов!

Тогда ветер радости проносился по всем полям. Песни звенели сильнее, и отовсюду шли жнецы и жницы — к стану, а дальние присылали подростков верхами с котлами для щей и каши и с мешками для хлеба.

Кругами садились на жнивье на ватолах, десять жадных ртов ели из одной деревянной чашки, выдолбленной из самой толстой липы, из чашки в два охвата, ели ложками, одна на три рта хватит, и нужно было пять раз подливать щей и подкладывать каши. А вокруг чашки, прямо на ватоле, горами лежали ломти черного хлеба. В эти дни у едоков был аппетит, побеждающий и червивую солонину, и гнилую капусту, и хлеб с куколем и соломой, и кашу с охвостьем.

Наевшись, чуть отползали, стоная от сытости, и укладывались врастяжку отдыхать, только закрывали лицо подолом рубахи или платком, чтобы мухи не лезли в раскрытый храпящий рот.

Спали мертвецки полчаса и час. И в это недолгое время, случалось, озорники молодые приказчики ходили между спящими, палками поднимали у баб и девок подолы на голову. Но никто не видел, не слышал, не чуял: все лежали, сраженные сном.

Через час на стане звонили косой о косу, и властно пробуждалась воля:

— Э-эй, вставай!

Вскакивали артельные, торопливо будили своих, и вот в один момент толпы людей, отупевших от короткого сна, поднимались, шли на свои полосы. И снова под солнцем — теперь более жгучим — сверкали серпами и косами. Но в эти послеобеденные тяжкие часы жницы молчали.

Солнце огненными руками держало всю степь крепко, и у людей не было сил дышать полной грудью.

Так проходили час, два, три.

Вдруг кто-то почуял: злое солнце на момент ослабило свою огневую руку. Можно выпрямиться, вздохнуть глубоко. И человеческий голос — песня — мчался над просторами.

— Чу, поют!

И с песней будто свежий ветер — мысль, что скоро конец работе.

На песню откликнулись, и — пусть зной! — жницы запели птицами, перекликаясь.

И степь сама вздохнула — почуяла перелом: сейчас будет спадать жара.

Пошло, пошло солнце наутек, за самые дальние поля. Тут полдник бывал: усаживались там, где жали, на свежесжатых снопах, пили воду, наскоро жевали зачерствевший хлеб, уже пропахший землей и солнцем. Потом опять принимались за работу, уже с могучей песней, разливной, — за работу до заката. По полям уже пробежали розовые тени. А там, на востоке, затуманилось, — оттуда идет ночь. Закраснело на западе. Красного все больше: веселым красным пожаром загорелась бескрайность. От скирд, от стен несжатой пшеницы побежали длинные лиловые тени, из долины потянуло мягкой прохладой.

А солнце бегом, что есть духу, бежало к земному дальнему краю. Вот оно зацепило за край, и разом все густо залиловело, глянуть на солнце — глянуть теперь можно, — в глазах будет мелькать крутящийся заслон, и после глянешь в стороны — заслон всюду закрутится.

И задорная песня. В ней радость:

— У-ух, отработались!

Вот только краешек солнца виден, вот и краешка нет. Весь запад закрылся пылающим кумачом. В степи быстро стемнело, и блеснули костры у стана ближнего и у всех дальних, словно звездное небо упало на землю. Вечерние песни поднялись в тихое темнеющее небо. Задорней стал смех и веселей голоса. Где-то далеко, — может, за две версты, — ударила гармоника. В травах по межам и в несжатом поле закричали коростели и перепела.