Выбрать главу

Все повернулись к иконе, лица у всех сразу стали строгие, все закланялись, крестясь, зашептали. Горничная Наташа вошла с тарелками в руках и остановилась у двери, дожидаясь, когда кончат молиться. Поклонившись особенно низко, Иван Михайлович шумно вздохнул, поправил волосы, и все повернулись к столу, заговорили шумно.

— А ну, господи, благослови! — воскликнул Василий Севастьянович и протянул руку к графинчику с водкой. Выражение у него было жадное, сладострастное. Слегка дрожащей рукой он налил всем, кроме женщин. Токо-токо что-то замычал, когда Василий Севастьянович поднял графинчик над его рюмкой — дескать, не надо бы грешить, но Василий Севастьянович сказал строго: — Перед обедом одну выпить бог велел. И к тому же, видишь? Малосольные огурцы и соленые боровики. Не выпил бы, да под них выпьешь. А ты, сваха, все отказываешься? Для здоровья оно бы ничего. Люди свои. Ну, будьте уверены!

Он выпил, крякнул, поспешно стал закусывать.

— Ну, что же нам делать надо? — спросил Виктор Иванович у Токо.

Токо-токо, по какому-то ему известному такту, заговорил мягко, без возбуждения, будто присутствие женщин заставило его перемениться, — заговорил о царе. Главное, корень у нас неблагонадежен. Отсюда и вся беда, от корня. Он вынул из кармана картинку, — это было приложение ко «Всеобщему календарю»: царь был снят с семейством, — показал картинку сперва Виктору Ивановичу, потом Василию Севастьяновичу. От него по рукам картинка пошла вокруг стола.

— Поглядите на срам сей: у царя-то в руке папироса!

Недоверчиво, ужасаясь, все по очереди смотрели на картинку. Да, у царя в руке была папироса. Это всех ошеломило, все перестали есть.

— Вот видите, до чего царь дошел! — торжествующе сказал Токо-токо. — Уж если курить, так кури втихомолку. А он нет: «Гляди, весь мир, на мои грехи!»

— Ведь вроде бог земной. Мы-то, дураки, почитали его наравне со святым! — приглушенным голосом прогудел Василий Севастьянович.

— Не социалисты ли подстроили? — поморщилась Ксения Григорьевна. — Правильная ли картинка-то? Ведь это что? Срам на нашу голову!

— Картинка верная, — подтвердил Виктор Иванович, — я уж раньше ее видел, да как-то не обращал внимания на папиросу.

Токо-токо сидел молча. Довольная усмешка дрожала на его губах, и во всей его фигуре было теперь новое — независимое и властное: будто он стал выше своих хозяев.

— Похоже, один только и был царь, достойный уважения — Александр Освободитель, — пробубнил горестно Василий Севастьянович. — Никак до сей поры не пойму, за что его убили.

— Ну, папа, еще были хорошие цари, — вмешалась Елизавета Васильевна. — Петр Великий, например…

Токо-токо дернулся, точно его кольнуло в живот. Стул под ним скрипнул. Все поглядели на него. Глаза у Токо-токо заблестели пуще. Он заговорил строго, как учитель.

— Вот именно Петр Великий и был самый страшный царь. На нас, людей исконной веры, он воздвиг огненное гонение. Он стриг бороды, он нагнал на нас неметчину, он развел табашников, измывался над религией, мучил весь народ мукой мученической. Доводилось ли вам слышать, как он о великом посту со своими пьяными приспешниками ездил по домам бояр! Вместо евангелия возили поставец с водкой, а крест был сделан… простите, Христа ради, и сказать не могу, из чего был сделан крест… А называл всю эту свору всешутейшим собором… Подумать страшно! Как земля под ним не провалилась?

Когда после обеда, затянувшегося дольше, чем обычно, Токо-токо ушел, все заговорили горячо:

— Ну-ну, вот это парень!

— Видать, стоит за древлее благочестие. А тебе, Витя, он будто не понравился.

— Нет, наоборот. Я только удивлен: и хлебом торгует, и вот агитацию ведет. И очень ловко. Кто он такой?

— Кто? Приказчик наш.

— Я не о том. Вообще-то кто он? Женат? Холост?

— Холостой. Хорошие люди за него дочерей отдают, а он не женится. Он ведь чудной. Надо быть, он по обету.

— По обету?

— Да. Есть у нас люди — вроде монахи, а живут в миру. Живут приказчиками, торгуют, а сами божье дело делают.

— Здесь-то, положим, не божье дело. Здесь политика.

— А если божье дело в политику упирается?

Вечером, оставшись один, Виктор Иванович долго ходил по кабинету из угла в угол, думая об этом странном агитаторе.

Уже давно он замечал: каждую осень по всему староверскому миру начиналось оживление. На Нижегородской ярмарке — у Макария — собиралось самое сильное русское купечество — староверы, и, торгуя, наживаясь, они неизменно возвращались все к одному, к одному: к необходимости хлопотать о послаблении в церковных делах для староверов. Эти упрямые думы — об одном — объединяли всех: и волжан, и сибиряков, и москвичей, и уральцев. Алтари на Рогожском кладбище все еще были запечатаны, и разговоры всякий раз возвращались к ним. В этом была обида: исконным русским людям в России не дают молиться, как требовало древлее русское благочестие. В Нижний на ярмарку, вместе с купцами, приезжало множество начетчиков и уставщиков — людей почтенных и уважаемых в староверском миру. Они будто между делом указывали на преследование («Там закрыли моленную, здесь разорили скит»), возбуждали, сеяли недовольство. Старики все говорили про старую дорожку: надо отправить своих людей в столицу, хлопотать. Авось… Но молодые уже говорили сердито: