Выбрать главу

А на всех хуторах — зеленовских и андроновских — шла молотьба. Молотили где как — всеми урядами. Там говорливо стучали молотилки и веялки, здесь вереницы лошадей бегали по кругу, а там ленивые волы таскали выграненные молотильные камни. Высокие хуторские амбары всклень наливались тучным хлебом, точно кадки в дождь водой. Бунты полнокровных мешков, переполненных пшеницей, складывались под сараями и на мостах — уже не хватало места в амбарах.

Осень надвигалась. День и ночь над степью — под низким серым небом — тянулись к югу стаи перелетной птицы, кричали тоскливо. И степь, прощаясь с ними, хмурилась, и лицо у ней становилось серым-серым.

Овраги и лиманы наливались водою, отрезали дорогу, не давали ни прохода, ни проезда, и в степи людская жизнь замирала. Лишь буйно пели ночами села и хутора, где теперь были сыть и отдых. Ночи были черные как сажа.

По черным непролазным дорогам черными ночами и серыми днями подходил батюшка Покров. Его ждали с радостью и нетерпением: «Батюшка Покров землю снегом покроет…»

И правда, вечерами уже замораживало, ветер дул с посвистом, облака неслись быстрее, и срывался первый снег. И ночью однажды взвыла метель, крутягом закрутился снег, укрывал холодную, сырую землю. Снег лег не сразу. Он таял, степь опять чернела, но неделя какая — и все кругом побелело.

По селам и хуторам еще ждали. Ждали, когда «придет Егорий с мостом», а за ним «Никола с гвоздем». Тогда вся белая степь будет как дорога — куда хочешь поезжай.

И тогда отовсюду — из сел и хуторов, деревень и колоний — по всем дорогам длинными-длинными лентами шли обозы к Балакову, к Покровску, к Баронску: везли новый хлеб.

На зимнего Николу в андроновском доме в Цветогорье служили торжественный молебен — в благодарность Николе за урожай и прибытки. Так уже велось из года в год.

К николину дню выяснилось, сколько где чего собрано: не только на своих землях, в своих краях, но и в целой стране и, гляди дальше, в целом мире. В конторе среди пачек писем и газет, что приходили каждый день, попадались письма на имя Виктора Андронова с пестрыми нерусскими марками.

Никольский молебен был всегда только свой, и никого посторонних на него не приглашали. Ныне — вот уже семь годов — прибавились Зеленовы.

Иван Михайлович в черном кафтане-сорокосборке стоял, как черный высокий столб — толще всех, крупней всех, с черной бородищей, тронутой сединой. И рядом с ним, на голову ниже, Василий Севастьянович — круглый, рыжебородый, подвижной. Оба они старательно подпевали дьячку: Иван Михайлович — густым бубукающим баском, Василий Севастьянович — сладким тенором. Оба размашисто крестились и кланялись в землю уставно, на подручники. Впереди сватьев стояли мальчуганы: одному пять лет — Иванушке, другому четыре — Васеньке. Оба тоже в черных кафтанчиках. А позади сватьев, тоже в кафтане и тоже с подручником у ног, — сам Виктор Иванович Андронов, ростом с отца, но тоньше, стройнее. У него красивая небольшая бородка, прическа лежала модной скобкой, и по тому, как он крестился и кланялся, было видно, что Америка и академия не даром прошли для него: что-то неуставное глядело в нем, вольное.

А на женской стороне — обе свахи: Андрониха и Зелениха, и с ними Елизавета Васильевна. Все они сверкали белизной шелковых платков и негнущихся тяжелых парадных платьев, все три породистые, большие, точно баржи. И с ними девочка лет двух — Соня.

У дверей и вдоль стен полным-полно набилось своего народа — домашние, приказчики, приживалки, прислуга, кучера, караульщики…

— Отче священноначальниче Николае, яко мы усердно к тебе прибегаем…

Голоса пели строго, уставно. Виктор Иванович полузакрыл глаза, и ему казалось, что все, все как в детстве. Сколько раз так же вот, как теперь Ваню или Васю, держал его перед собой дедушка во время домашних молебнов. Он прикинул, как изменилась жизнь, и усмехнулся. И тотчас погасил улыбку и перекрестился торопливо.

Кадильный дым, медленно поворачиваясь, поднимался к потолку, синел в лучах скупого солнца, бившего сквозь двойные стекла. Виктор Иванович пристально посмотрел на дым.

И выпрямился. Он привык в такие дни — маячные, чем-нибудь отмеченные, — привык учитывать, что сделано им за месяц и за год. И сколь много сделано!

Кидком бросила его жизнь вверх. Ему только тридцать лет, а о нем говор идет по всей Волге, его знают в Москве, Петербурге, Берлине, Лондоне, Стокгольме.