Константин Греков
Майкопский «Негус»
Документальная повесть
I
Не хотелось в пивную, куда все камрады отправились опохмеляться после вчерашнего банкета, тем более не хотелось в бордель, куда звал неугомонный Айк. Николай завалился с книжкой на койку, намереваясь провести весь вечер в компании с прославленным английским детективщиком Честертоном, но через полчаса раздраженно отшвырнул потрепанный томик. С жиру бесятся, сволочи!
Рассказ попался о том, как некий предприимчивый англичанин наладил торговлю приключениями, острыми ощущениями. Сытые, благополучные джентльмены, живущие уютной, налаженной жизнью, платят деньги за то, чтобы их вдруг, допустим, «похитили» — схватили на улице, втащили в темный подвал, попугали...
Потом у них, паразитов, пищеварение лучше работает. Им есть что жрать. Приключений хотят, гады...
У него, Николая, с самого детства все наоборот. С деньгами плохо, со жратвой плохо, а приключений с избытком. Да таких, что все эти честертоновские господа окочурились бы после первого же сеанса. Он бы заплатил за избавление от приключений. Он бы все отдал — хоть душу дьяволу, — лишь бы пожить спокойно, по-человечески. Чтобы дом, семья, жена, дети, чтобы работа надежная. И чтобы не было страха. Но, видно, прав был фюрер, и воистину — каждому свое.
Приключения начались, когда Коля собирался в школу — первый раз в третий класс. Тут оно и трахнуло, приключение-то, и совсем не так, как в рассказе Честертона, — совершенно бесплатно и без предварительного заказа. Тогда, накануне первого сентября, и пришли за отцом...
Николай нечасто вспоминал родных, старался не вспоминать, но уж если это начиналось, поднимаясь помимо воли со дна души, знал: не отвяжется, и бороться бесполезно. В такие часы лучше смазать мозги алкоголем, но сегодня, пожалуй, и этого не надо. Не говоря о том, что вчера гуляли без оглядки, сегодня можно отпустить вечно натянутые вожжи и расслабиться, Может, и правда повернется все к лучшему, как галдели вчера, отмечая долгожданную радость — смерть Сталина. Видя такое настроение, начальство отменило последние часы (радиодело), и преподаватель Александр Исаакович присоединился к своим ликующим питомцам. Он всегда был не прочь выпить за чужой счет, этот немец. А уж когда подошел Василий Федорович Матюков, читающий курс «Основы партизанского движения», сам бог велел звать его за общий стол.
— Загнулся усатый, загнулся!
— Эх, не дожил до этого Андрей Андреич!
Впрочем, эту реплику со слезой о генерале Власове не поддержали. Перечислять врагов Сталина — дело такое, можно черт-те кого вспомнить, кого по нынешним временам вспоминать излишне. Лучше спеть. И спели, конечно, переделанную некрасовскую песню «Кудеяр и двенадцать разбойников»:
Здесь у каждого были свои счеты к усатому и к товарищам коммунистам, во всяком случае, все высказывались в таком духе. В подробности, конечно, не вдавались, потому что, как говорится, пей да дело разумей. А здесь не следует рассказывать вслух свою автобиографию, даже и фамилию называть. Боб, Айк, Поль, Пит, Джон — и будьте здоровы. Да никто вроде бы никого и не знает. И если, допустим, Николаю ведомо, что Боба зовут Михаилом, а тот, в свою очередь, знает его подлинное имя, а не только кличку Поль, то и ладушки, знай про себя, а вслух не говори. Такая служба.
Николай накинул теплую куртку и вышел из виллы в парк, на берег Тагернзее. Загляделся в чистую озерную воду — и поплыли, поплыли воспоминания. Все его, будь они неладны, приключения. Начиная с того дня, когда отца увезли в Благовещенск. Вот тогда, пожалуй, и кончилось, говоря словами поэта, «беспечальное детство». Николай помнил, как, не опасаясь его, десятилетнего мальчишки, открыто недоумевали соседи: почему Карпа Антоновича взяли? Ну вышла линия такая, чтобы кулаков высылать, не нашего ума дело, начальству виднее. Конечно, при коллективизации произошло головокружение от успехов, слабое, видать, начальство головой, но и самому дурному начальнику должно быть ясно, что кто-кто кулак, только не Шурко, Карп-то Антонович! Какой кулак из увечного мужика с оторванной рукой! Он даже и не крестьянствует. Жена его, Евдокия Андреевна, с самого начала в колхозе, уже считай три года, а сам больше по лесосплаву или боцманом на Амуре-батюшке.
Начальству, однако, было видно как-то по-другому, и пошел Коля в третий класс уже как сын то ли кулака, то ли подкулачника, то ли незнамо какого другого классового врага. В школе, правда, мальчика никто за это не обижал и учительница жалела.
А месяца через два, уже к зиме, и отец объявился. Отпустили. Суда не было. Статьи никакой не дали. Документ вернули. Решение определили такое: со всей семьей отправиться на жительство в город Иркутск. Зачем, почему, ради чего — никто не объяснял. Beлено — выполняй. Апелляций, прошений, жалоб не подавали. Снялись и поехали в Иркутск, далеко на запад. Коле было десять лет.
Вскоре он уже помогал отцу, которого определили работать на кирпичном заводе. Жили дружно, и все постепенно налаживалось, пусть и без родного дома, своего хозяйства, без кумовьев-соседей, без Амура-батюшки. Отцу с матерью, может быть, и снился старый деревенский дом, а детям — уже нет. Ни Коле, ни тем более Маше, которая была моложе брата на четыре года. Ангара — тоже интересно. Знакомый шофер возил иногда и на Байкал.
Вскоре жизнь семьи обрела стабильность. Дети учились, учились хорошо, в тридцать третьем отец перешел на легкую работу — стал лотошником, торговал папиросами, табаком и махоркой. Сигарет тогда не курили.
В тридцать девятом Николай Шурко поступил в Иркутский госуниверситет на почвенно-географический факультет. Началась волнующе-интересная студенческая жизнь. Но медовый месяц юности оказался таким коротким...
Николай готовился к первой сессии, когда его призвали в армию. Сейчас, по прошествии лет, он убежден, что в тридцать девятом ему, в сущности, крупно повезло. Хотя тогда ему казалось большим несчастьем встретить новое десятилетие, 1940 год, не в компании с нарядными студентками, с одной из которых ему особенно хотелось потанцевать, а в казарме Томской школы связи. Между тем шла финская война, и везение было в том, что его послали не на фронт, а на учебу. Но главное везение заключалось в самой армейской закалке, ибо 22 июня сорок первого года он встретил не теленком-новобранцем, а кадровым военным, сержантом, пообтершимся уже в армии...
Приехал из Мюнхена с продуктами для камрадов хлопотливый Марк Осипович, крикнул что-то приветливое, Николай автоматически ответил и вдруг поймал себя на мысли, что отвечает по-немецки, даже не переводя в уме с русского. То есть, выходит, и подумал по-немецки? Скажи, пожалуйста.
Впервые немецкую речь он услышал, когда в липкой от крови гимнастерке старался вжаться в землю, спрятаться в придорожных кустах. Но не удалось. Немцы, двое их было, подошли, один клацнул затвором, второй пнул сапогом в лицо. Николай встал, поднял руки...
Вот с тех пор, с сорок первого, когда Николаю было двадцать лет, жизнь его состоит, пожалуй-то, из одних острых ощущений, внезапных перемен, сплошного сумасшествия — как хочешь, так и называй.
От одного этого башка лопнет, забыть все, да нельзя — просто потому, что рядом с приключениями начались и допросы. И надо помнить, кому что говорить, не сбиваться, не перепутать. Иногда Николаю казалось, что он не один, что двоится и троится. Скажем, когда, бежав из плена, укрывался он в деревне Двуполяны, соседке-старушке, шибко идейной, прямо-таки беспартийной большевичке, рассказывал он чувствительную историю о своем безруком отце, покалеченном колчаковцами. А поручику Листоподольскому, который под видом задушевной беседы допрашивал Николая перед зачислением в Русскую освободительную армию, во всех подробностях излагал историю ареста отца в 1931 году и высылки всей семьи из родного села.