— Вот что, Огородникова, — нахмурился Махров, навалившись широкой грудью на стол, — ты брось фортели выкидывать. Хватит. Поумнеть пора.
Лена оперлась на дверной косяк, левую руку спрятала в карман жакета, а правой доставала семечки и невозмутимо лузгала их. На Махрова смотрела насмешливо, словно бы говоря: «Ну, покричи, покричи, с утра не слышала». И это его взорвало. Он пообещал ее оштрафовать. На Лену угроза не подействовала. Тогда он крикнул, что снимет с доярок. Она повела плечом: «Подумаешь, страсти какие!» Махров побагровел, стукнул кулаком по столу и вынес окончательный приговор:
— Выгоню из колхоза!
Лена выпрямилась, резко одернула жакет, глаза ее потемнели в гневе.
— Мы тебя сами вышвырнем! Ишь, налил жиром шею-то! — зло сказала она.
Рогов подумал, что Махрова хватит удар: он потерял дар речи. А Лена повернулась и вышла.
— С-сукина дочь… — наконец выдавил Махров.
Через полторы недели состоялось заседание бюро райкома партии. Район по-прежнему заваливал хлебосдачу. После долгих споров Махрову объявили строгий выговор. Сомов предложил снять его с работы. Но вступился Лоскутов. Он сказал: закончится уборка, тогда можно вернуться к этому вопросу.
Махров вышел из райкома красный, как после бани, долго не мог отдышаться. Ему стало ясно, что наступает роковой день: придется держать ответ за свои дела. И самое страшное, что ответ-то придется держать не перед Лоскутовым, нет, а перед колхозниками. Об этом ему сегодня еще раз напомнил Рогов, рассказав членам бюро о жалобах колхозников на Махрова, поступивших в редакцию.
…Заседание продолжалось. Остались члены бюро. На повестке последний вопрос: персональное дело Рогова. Да, жена сдержала слово: она была у Лоскутова и делу дан ход. Говорил Лоскутов. Рогов слушал его, рисуя в блокноте бессмысленные завитушки, чувствовал на себе взгляды товарищей и краснел. Надо давать объяснения. Неприятно и тяжело. В Лоскутове ему было сейчас все противно: и горбатый с прожилками нос, и надменная складка у рта, и безукоризненно отутюженный китель, и сама манера говорить не спеша, растягивая слова и словно бы прислушиваясь к ним. «И говорит равнодушно, как о чем-то надоевшем и скучном», — с неприязнью подумал Рогов. Лоскутов не спросил у него ни о чем, не поговорил. Послал к жене инструктора «расследовать». Рогов покинул дом, бесповоротно, навсегда, и не мог знать, как «расследовалось» его, так сказать, персональное дело. Он, конечно, предполагал, что могли наговорить на него жена и теща.
Когда его спросили, он только сказал:
— Мне трудно говорить об этом, товарищи. Это очень сложно — вдруг не расскажешь. Одно для меня очевидно — нет у меня семьи, распалась… Проглядел. Прошу: разберитесь хорошо, прежде чем решать, и разберитесь не так, как разбирался Лоскутов. Спросите и меня. Я ведь тоже лицо заинтересованное, — криво усмехнулся Рогов и сел.
Члены бюро чувствовали себя неловко. Иван Максимыч примирительно сказал:
— Юрий Андреевич, а ведь в самом деле не годится так. И членов бюро не поставили в известность. Между прочим, старуху, тещу его, давно знаю — вздорная. Дочка, кажется, не лучше.
Лоскутов не согласился, упирая на то, что Рогов бросил жену с ребенком.
— Что ж, по-твоему, в ногах у нее ползать, плевки в душу принимать? — жестко улыбнулся Сомов.
Спор разгорелся.
Члены бюро голосовали против предложения Лоскутова объявить Рогову выговор. После заседания в кабинете никто не задержался. Рогову на прощанье крепче обычного жали руку. Сомов остановил редактора в коридоре, по-отечески похлопал по плечу:
— Не тужи, Иванович! Лоскутову не завидую, плохо его дело, скверное, хуже, чем у Махрова.
…Рогов брел на квартиру не спеша. Тяжело было на душе. Он вспомнил Лену Огородникову, ее застенчивого Бориса, вспомнил пробойного Костю-бригадира. Сколько их, таких славных, чистых, работящих на свете? Не счесть! С ними легко дышится, веселее живется. Среди них есть Валя Иванцова… Вдруг предстала она перед его мысленным взором такой, какой видел ее на полевом стане: склонившаяся над стенной газетой, с ослабевшей заколкой, которая еле-еле удерживала темную тяжелую косу. И Валин взгляд…
Рогов остановился, провел рукой по глазам, словно пытаясь снять пелену, которая мешала разглядеть настоящее счастье.
А ночь брела по земле по-осеннему густая, теплая, полная таинственных шорохов, удивительно непонятная и беззвездная.