– Смотри, этот юноша еще покажет себя.
– Он совсем же ученик.
– Знаю. Я говорю: он еще покажет себя. Посмотри его чертежи.
Перикл видел человека искусства как бы насквозь, точно сквозь стекло. Угадывал его знания. И оценивал его умение и трудолюбие. Особенно – последнее…
И вот Фидий направился к холму вместе с Мнезиклом. Пройдя агору́ и ступив на панафинейскую дорогу, Мнезикл указал:
– Вот дорога на Акрополь.
Фидий кивнул.
– Она останется дорогою и впредь…
Фидий укоротил шаг, осмотрелся вокруг, полюбовался холмом. Он согласился:
– Это так.
И они пошли дальше.
Вот они приближаются к западному краю Акрополя. Здесь кончается панафинейская дорога. Мнезикл говорит:
– Во все времена афиняне, а может быть, и их предки – пеласги – поднимались на холм по этой дороге…
– Наверное, так.
– Они не знали сюда другого пути…
И Мнезикл подождал, что скажет Фидий.
– Это так, – сказал Фидий.
– Стало быть, нет смысла прокладывать к Акрополю другой путь. Не надо растрачивать силы на то, что уже найдено и сделано самой природой, к тому же в лучшем виде.
Нельзя не согласиться с Мнезиклом…
Беседуя, они взошли на холм. И снова остановились на том самом месте, где край холма не обозначен явственно, но несомненно ощущается, где панафинейская дорога так удачно сопрягается с поверхностью холма.
– Там будут храмы? – спросил Мнезикл, указывая рукою на простирающуюся перед ними землю, поросшую сорной травой.
– Возможно.
– И различные изваяния?
– Возможно.
– Среди этих стен? – И Мнезикл мысленно прошелся по стенам Акрополя.
– Разумеется, – ответил Фидий.
– В таком случае… – И Мнезикл, отойдя на несколько шагов и просияв лицом, воскликнул: – В таком случае вот здесь, на этом месте, следует устроить вход!
Фидий спросил:
– Вход?
– Да. Ворота, достойно указующие на нечто. Вход, подготовляющий посетителя к величественному зрелищу. Наконец, укрепление, запирающее эту дорогу на вершине холма!
Фидий прошелся взад и вперед. Поднялся немного выше, снова вернулся на место. Поглядел на все четыре стороны света. И сказал:
– Ты говоришь – вход?
– Да. Пропилеи не совсем обычные: мощные и величественные. В них должна сочетаться сила Афин с их красотою. Поэзия и сила!
– Пропилеи, говоришь? – Фидий внимательно осмотрел всю местность, будто видел ее впервые, будто не участвовал в различных торжествах, когда толпы афинян с пением и плясками, украшенные венками, устремлялись сюда, на вершину Акрополя.
Мнезикл еще раз объяснил, в чем состоит его замысел. Фидий сказал:
– Если суждено построить нечто на этом холме, то Пропилеи будут первым сооружением.
И он обнял молодого зодчего.
– С сегодняшнего дня, – сказал он, – живи у меня и работай, думай о Пропилеях…
Сократ не вошел, а как бы вкатился в комнату, подобно мячу из воловьей шерсти, которым забавляются крестьянские дети. За последний год он стал чуть ниже, чуть толще, чуть лысоватее. И нос вздернулся еще повыше. Друзья называли его Толстеньким, Пузатеньким, Лысоватеньким. Многие завидовали ему. Одни – по-хорошему. Другие – всерьез. Завидовали его уму, его речистости, голосу сладкому, убедительности его речи. Недаром прекрасная и молоденькая Ксантиппа в двадцать лет предпочла этого сорокалетнего хрыча молоденьким франтам вроде Алкивиада.
Сократ был бос. Совсем бос. Но плащ на нем был отменный: из чистой, тонкорунной шерсти голубовато-синего цвета. Явился утешить своего друга. Но умел ли он утешать? И что значит – «утешить»? Сказать пустое слово? Дать медового пряника? Сказать «не горюй», когда умирают дети? Сказать «веселись», когда уходят близкие? Или «забудь», когда творится незабываемое? Нет, что значит «утешить»?
Сократ этого решительно не понимал.
Все в этом мире построено вроде бы рационально. Удобно для природы. Удобно для богов, ежели они все еще на Олимпе со времен Гомера. А человеку дан разум для понимания всего происходящего: во вселенной и в семье, на Востоке и на Западе, на Юге и на Севере, на агоре́, на Акрополе и на Керамике.
Владея столь блистательным сосудом, каким является голова, человек обязан несколько ослабить давление внешней среды на чувствительное вместилище различных переживаний. А вместилище это – душа. Нельзя терзать ее по всякому поводу. Надо понять, наконец, что душевная – невидимая – рана может оказаться во много крат опаснее телесной.
Поэтому животворная сила не в богах, а в самом человеке, обладающем ясным разумом и чистой душой.
Сократ может засвидетельствовать одно, притом совершенно достоверно: никогда не бывало, чтобы боги вмешались в земные дела в пользу страдающего человека. Скорее – наоборот. Если спорят, например, скототорговец и бедный ремесленник и если даже ремесленник прав, – то боги все равно на стороне скотов.
Дальше. Известно доподлинно, что человек умирает. А еще ранее того выяснилось, что он рождается. Следовательно, вполне определены начало и конец цепи. Середина же ее немножко туманна. Она туманна вследствие того, что жизнь слишком обременительна для большинства людей. Дело не только в рабах, которые даже не числятся в списках одушевленных предметов. Ведь и те, которые недалеко ушли от эвпатридов, от благородных и полублагородных, тоже очень часто живут трудной жизнью. Поэтому-то и слышишь вокруг: «Лучше бы не жить!», «Лучше бы вовсе не родиться!»
Сократ ходил по комнате, точно на агоре́ среди своих учеников. Привычно озирался, бросал короткие взгляды то вправо, то влево, словно желал убедиться, все ли его слышат?..
Одни упрямо взирают на звезды, на небо, полное тайн. Что они там ищут? И что они найдут в небесных сферах? Однако человеческий разум в угаре тщеславия и чувства собственного превосходства ищет ответы на свои вопросы. Иными словами: сам себе загадывает загадки и сам пытается отыскать и ответы. Но тщетно!
Между тем здесь, на земле, уйма неустроенного, уйма загадочного. Возьмем хотя бы смерть. Зачем она? Затем, чтобы убивать уже созданное и прекрасное? В самом деле, зачем? Мы не можем ответить на это. Противоречие между жизнью и смертью – явное. Но тот, кто верит в жизнь, должен поверить и в смерть. Поверить – и примириться с нею.
Невозможно утешить человека! Но можно и должно, чтобы он твердо уяснил себе: что есть жизнь и что есть смерть. Когда человек разберется в этом, в сущности противоречия между этими явлениями и в единстве их – ибо одно немыслимо без другого, – тогда он найдет то самое утешение, которое поможет ему жить и дальше, продолжая род человеческий…
Перикл, превозмогая гнетущую боль в плечах, спросил его:
– Во имя чего продолжая?..
Сократ стал против него.
– Как во имя чего? – сказал он. – А жизнь? Разве это не достойная цель?
Перикл сгорбился. Выдавил из себя:
– Не знаю.
– Это говоришь ты, о Перикл?! – Сократ подбоченился. – Может быть, я ослышался?
– Нет, не ослышался. Но ты-то сам только что говорил о бремени жизни.
– Верно, говорил.
– Стало быть, незачем жить.
– Это не так! Жизнь, само собой разумеется, чрезмерно усугублена всяческими неудобствами. Прямо-таки противна порой. Но что с того? Разве нельзя ее совершенствовать? И не в нашей ли это воле?
– Совершенствование?
– Да.
– Не в нашей! Ты, Сократ, упускаешь из виду силу высокую, божественную.
Философ смешно хмыкнул:
– При чем божества? Мы говорим о делах земных – афинских, лакедемонских, милетских, родосских. А боги там, в тех сферах! – Сократ поднял руку кверху. Жирненький палец его так и лоснился, так и сиял.
– Это неверно, Сократ.
– Я делаю различие между этим и тем, – Сократ указал на пол – землю и на потолок – небо. – Здесь, – философ топнул босой ногою, – вот здесь человек призван проделать труд воистину божественный, а именно: совершенствовать жизнь и самого себя. Пока человек блуждает во тьме мироздания, не пытаясь познать самого себя и через это познание совершенствовать жизнь, – все суета и все тщета!
Перикл попросил философа еще раз повторить сказанное, дабы проследить течение его мысли. А потом собрался с силами и сказал:
– О Сократ, у тебя острый и пытливый ум! Он видит далеко и без пары глаз. Но что он видит на земле? Одну бренность? Или главным образом бренность? И в то же время ты призываешь к жизни, отграниченной трагедией смерти… Как соразмерить и как примирить жизнь на этой земле?
– Все в диалектике! Только она способна примирить это кажущееся противоречие.
– И это принесет успокоение?
– Разуму – да.
– А душе?
Сократ колебался: принесет или не принесет? И ответил следующим образом:
– Разум, воистину освещенный правдой, способен принести успокоение самой горячей и мятущейся душе. Меня спросили на агоре́: что есть душа и не противно ли ее природе главенство телесного, проповедуемое многими философами, особенно родосцами? Что выше души? – спросили меня.
– Что же ты ответил, Сократ?
– Разум выше души. Подобно тому как родители выше, смышленее своих малолетних детей, так и разум управляет душой! А без этого невозможно признать ни примат духовного, ни примат телесного, о котором идут горячие непрекращающиеся споры…
Сократ посмотрел на Перикла. И не мог продолжать спор. Где Перикл? Здесь присутствовала только тень его…
– Выше голову, Перикл! Что с тобой?
И донеслось, словно из подземелья:
– Пропало все… Пропало все…