– Ты и в эти черные часы с нами, милый Сократ, – говорит Аспазия. – Хорошо, что ты с нами…
– Я всегда буду с вами.
– И в наш смертный час?
Сократ головой и руками подает знак: нет!
– Почему же, Сократ?
Аспазия поворачивается к нему. А Перикл так и остается недвижимым на своем камне. Все слышит. Но смотрит он на землю – каменистую, рыжеватую и, наверное, сухую во чреве своем…
– Почему же, Сократ?
Философ совершенно уверен – почему. Это же ясно! Неужели требуются пояснения? Если угодно – пожалуйста! И он говорит:
– Я умру раньше вас.
Перикл резко поворачивается к нему. На нем черная войлочная шапка. И черный плащ на нем. Бледное чело. Поблекшие глаза. Выцветшие губы. Немного синюшные.
– Послушай, – медленно и тихо говорит Перикл, – послушай, Сократ: почему ты должен умереть раньше нас? Разве ты старше? Тебе же всего сорок, и ты во цвете.
– А они? – Сократ кивает на могилы.
– Что – они?
– Года их не вышли. И здоровье было хорошим. Если бы не эта чума…
– Это правда, – соглашается Перикл, – в наше время трудно сказать, кто раньше уйдет в царство теней. Я всегда полагал, что война – не для людей. Она – для правителей.
Кресилай высек из мрамора бесподобные стелы для Парала и Ксантиппа. Парал изображен юным, каким и был на самом деле. Он протягивает руки к матери. Ему не хочется в царство теней. Кресилай знает, что́ делает: он не верит в подземное бытие, он не верит в бессмертие души. Парал по наитию догадывается об этом – не желает расставаться с матерью. И каменная Аспазия похожа на живую Аспазию: как любая мать на Мать. Она протягивает руки к сыну. Как бы умоляет его: «Парал, не уходи!» Но нечто жестокое, неотвратимое увлекает Парала в трясину, откуда нет пути назад…
Что же самое примечательное в этой стеле? Его глаза. И ее глаза. Две пары глаз, влюбленных друг в друга, жаждущих друг друга. И свет во глубине этих глаз, струящийся как бы из живой души. Когда смотришь на стелу, в которой пять локтей в вышину и четыре в ширину, то не думаешь, что это пентеликонский мрамор, но живая субстанция, излучающая тепло, присущее человеческому сердцу. Такова сила резца в руках Кресилая!
А Ксантипп? Разве его соответствие живому образу не есть результат сопереживания ваятеля?.. Вот Ксантипп, как при жизни, тянется к фиалу. Но этот фиал наполнен до краев эликсиром жизни, а не соком, вызывающим буйство. И в главах у Ксантиппа тот несчастный блеск, который у ягненка перед закланием. Это свет человека обреченного, родившегося только для мук. И за блеском глаз – пустота. Та самая пустота, которой пронизан каждый атом этого существа.
Кресилай подметил главное. Он отразил пропащую жизнь. Но не оскорбил ее. Ибо это не входит в обязанность ваятеля, любящего жизнь ради жизни. Оскорбление подобного себе – есть самое унизительное занятие в мире. И нет наказания более жестокого, чем то, которым надо б покарать унижающего себе подобных…
– Знаешь? – говорит Сократ, словно о деле совершенно простом и понятном, а главное – веселом. – Если мне скажут: убей себя, но не навлекай позора на главу свою, – я выпью цикуту, как фиал с вином.
Перикл оглядел с головы до ног этого толстячка, всегда веселого, но всегда думающего, и сказал:
– Ты и цикута – вещи несовместимые.
– И все-таки…
– Зачем тебе пить цикуту?
– Я это сказал к слову.
– Не надо говорить даже к слову. Человеку дана жизнь до поры, но вовсе не для того, чтобы легко расставался он с нею.
– Это то, о чем я все время твержу в беседах с тобой. Но что это значит – до поры?
– Пока он нужен.
– Кому?
Перикл чуть было не сказал «народу». Но вовремя спохватился. Ибо такой ответ показался ему банальным, употребительным только с трибуны Народного собрания. Здесь, под кипарисами, в могильной тиши, это слово прозвучало бы подобно приговору какого-либо притана на агоре́. Нет, здесь требовалось слово и более точное и более душевное. Но какое? Кому нужен человек? Семье? Это верно. Но это все равно что сказать: воробей необходим воробушкам…
Перикл сказал, подумавши:
– Может быть, своему делу?
Сократ вскинул брови. Перикл обратился к примеру:
– Скажем так: кому нужен Фидий?
– Делу? – спросил Сократ.
– Вот именно, делу своему нужен.
– Допустим: Фидий – делу, Перикл – тоже делу. А этот самый Талфабий, торгующий печеными лепешками на агоре́? Кому нужен Талфабий с его мелким плутовством? Гермесу? Или кому-либо другому на Олимпе? Или тоже своему делу на земле?
– Я понимаю «свое дело» расширительно.
Философ спросил:
– Что же включает в себя это понятие?
– Всю совокупность того, что мы называем Жизнью. В высоком понимании этого слова. Ты – философ, тебе это легче объяснить, чем мне. – Перикл обратился к Аспазии: – Не так ли?
Она не ответила. Ее губы шептали молитву, обращенную к богам. Спустя некоторое время она прервала их разговор:
– Я простила бы Ксантиппу все – лишь бы он жил! Я не питаю к нему ничего, кроме добрых чувств. Он был враг себе, а не нам. Мне очень его жаль…
Мужчины переглянулись. Сократ сказал очень тихо:
– Я, кажется, начинаю постигать смысл нашей жизни: спорить, пока живы, и прощать друг другу п о с л е – среди этих кипарисов.
Перикл прибавил к словам Сократа:
– Спорить, но щадить. Я, кажется, начинаю умнеть. В этом повинны они.
И он указал на две стелы: юнца, не успевшего постичь жизнь, и жизнелюбца, не сумевшего постичь себя самого…
Спорили жарко. Это были счастливейшие мгновения в жизни Перикла. Он добрел, он проникался любовью, малейшая черствость отступала назад. Ни одно сражение не казалось ему столь захватывающим, как эти беседы о будущих работах на Акрополе. Разговоры на закате – излюбленное занятие погруженного в различные государственные дела стратега. Вечера он проводил дома, возлежа и прохлаждаясь водою. Больше слушал, чем говорил. А говорил для того, чтобы подвигнуть собеседника на резкое суждение, чтобы вызвать на горячность, на возражение. Излагая свои мысли, он обычно заканчивал их словами: «А теперь – возражай». Справедливо полагая, что никакой спор невозможен без двух противоположных мнений, порою сам выдвигал противоположное своему мнению, как бы споря с самим собою. Аспазию особенно любил за зрелость и определенность суждений. Она умела отстаивать свои взгляды, уличать других в неправоте. При этом не имело значения, чьи слова она оспаривает. Не потому ли так домогались дружбы с нею виднейшие люди Афин, а мидиец Кир Младший назвал одну из своих жен Аспазией?..
Фидий говорил, какой следует возвести храм на Акрополе. Прежде там стоял скромный храм. Еще до персов. Звался он Гекатомпедоном. Имел он сто локтей в ширину и столько же в длину. Новый же храм должен быть удивительным по внешнему виду и по своим размерам. Глядя на Акрополь, человек прежде всего должен видеть храм, как бы вырастающий из скалы, сияющий мраморными гранями. Но дело здесь не столько в мраморе, не столько в украшениях, сколько в распределении масс, в пропорциях.
– Представим себе, – говорил Фидий, – что мы задумали нечто длинное, широкое, украшенное многими изваяниями, но приземистое. Мы потеряли бы пропорции! А теперь вообразим: сооружение длинное, неширокое, но высокое. Что же тогда? Разве не будет оно чужеродным на прекрасном, плато Акрополя?
Перикл спросил:
– Вызывает ли какие-либо сомнения проект Пропилей?
– Никаких!
– Когда будут закончены чертежи?
– Они готовы.
– Ты их уже видел?
– Я вижу их каждодневно. Я за них спокоен.
Перикл спросил Фидия: кому по справедливости можно было бы поручить строительство храма на Акрополе? Ваятель Фидий заметил, что, если память не изменяет ему, храм получил наименование Парфенона. Не следует ли утвердить его? На что Перикл ответил, что оно точно определяет замысел: навеки запечатлеть в камне милость Девы Афины. Но что последнее слово за Народным собранием, которое выскажется после рассмотрения чертежей.
Фидий запротестовал:
– Это невозможно! Зодчие должны знать, что это будет за храм и кому он посвящается.
– Верно, – согласился Перикл. И, подумавши, продолжал: – Храм Девы Афины должен воплощать в себе величие ее, мудрость и доброту ее. Назови его Парфенон в согласии с изложенным замыслом.
Требовалось также решить, кто возьмется за столь ответственное, можно сказать – бессмертное дело? Кто?!
Перебрали несколько имен. Против одних возражал Перикл, против других – Фидий.
– Опыт и талант – вот два качества, совершенно необходимых в нашем случае…
Перикл добавил:
– Как и во всех других.
Но кто же этот опытнейший и талантливейший? Может быть, объединить двух, трех или пятерых зодчих? Перикл улыбнулся. Эта мысль ему явно понравилась. И он сказал:
– Почему бы и нет?
В стратегионе тоже обсуждалось это дело. Одни сказали: Парфенон должен соорудить один человек – по мыслям своим и вдохновению. Другие; это сооружение, равного которому не будет на земле, следует поручить двум равным по способности зодчим. Поскольку ни одно государственное дело, ставшее достоянием трех, никогда не остается в четырех стенах, вскоре слухи о большом строительстве на Акрополе пошли по городу. На агоре́ разгорелись горячие споры. Каждый называл имя своего любимого зодчего и всячески расхваливал его на все лады. В Народном собрании обсуждение тоже приняло бурный характер. Одни – за одного зодчего, другие – за другого, третьи – за третьего. Не осталось в Афинах ни одной семьи, которая не приняла бы участие в этом. Перикл сказал по этому поводу: