Выбрать главу

Ну а зимой особенно далеко не стоило и выбираться, достаточно было поставить треногу у окна и через морозный узор на стекле в очередной раз выделить взглядом натоптанную тропинку, что ведёт к колодцу, и на ней – бабу с вёдрами, ту, что поинтересней, покривей, понерасторопней. С неё он вполне уже мог сделать карандашный набросок, успевая схватить главные черты: как гнётся она под тяжестью полных вёдер, как трёт рукавицей под носом, остановившись передохнуть, как морщит лоб и губы от холодного ветра и как мимоходом растирает себе красные щёки, выпуская пар изо рта. А если выпадали дни по-настоящему солнечные, яркие, блестящие, то уходил ближе к полю, втыкал треногу в снег и, стараясь делать это быстро, как настоящий умелец, писал белое по белому, чуть играя при этом тонами, чтобы получалось, как видится, но ещё лучше, придуманней, с добавкой фантазии неизвестной самому ему природы. Просто так он чувствовал, понимая, что даже сейчас, когда и рука не набита, как надо, и мастерством невысокого даже уровня похвастать нет у него права, всё равно не следует достигать в пейзаже абсолютного сходства с оригиналом; не в этом, казалось ему, таится истинная красота, не в той похожести, что делает изображение и ландшафт неотличимыми один от другого, а, скорей, в самой игре света и тени, в этом дивном цветовом пятне, в моментальном взгляде, ударе, в самой фактуре грифеля или мазка, в почти случайном совпадении настроения, чувства и образа, пойманных кистью художника в силу лишь им одним изведанного чувства гармонии, пропущенного через сердце и глаза, через слёзы и собственную кожу – в экспрессии, в таинстве души.

Смотрят – все, видит – художник. Он понял такое не сразу, поначалу действовал по наитию, просто не сопротивляясь внутренним толчкам, исходившим из его незрелых, ещё совсем пацанских представлений о правильности и единственности собственного мазка. Его больше вело чутьё, интуиция, некий зов, что он беспрестанно улавливал в себе и чему следовал, не делая попыток противопоставить им «школу», классику художественного письма, о которых, честно говоря, больше догадывался, нежели знал нечто определённое.

Анализ того, что остаётся на бумаге, картоне или на холсте, пришёл уже потом, гораздо поздней, почти перед самым поступлением Адольфа Цинка в институт, когда война только-только началась, и он, вместо того чтобы ужаснуться вместе со всеми в ожидании неясных бед, стал думать о том, что и как он видит, и почему так, а не иначе. Именно таким было его настроение летом сорок первого, и ни о чём другом, кроме как о планах поступления в художественное училище, думать не хотелось.

Вышло, однако, совсем не так, как мыслилось. С начала войны в Томске осталось лишь несколько вузов, продолживших работу, да и те начали резко формировать учебные программы, перекраивая их под нужды обороны. Остальные институты просто перестали функционировать. Выбирать не приходилось, надо было действовать, отдавая долг стране, – ему успело щелкнуть восемнадцать. Однако сам Адик был непризывной по зрению, отец – по возрасту, так что семья, получалось, оставалась должна Большому кормчему за неучастие в деле обороны от врага.