Больше она ни о чём думать не стала, пошла исполнять порученное, готовя себя под этот непредвиденный крест. Свечей, каких она думала, в хозяйстве у них не оказалось, зато остального, включая поесть и крахмал, было вдоволь. Но она знала, где достать, если что, видала в одном совсем маленьком хозяйственном заведении. Но не пошла туда: подумала вдруг, что ведь вполне могла про такое и не знать, и тогда какой с неё спрос. Это был первый неосознанный протест домработницы против новой хозяйки той жизни, какая сложилась за десять лет верного служения Павлу Сергеевичу, отцу и господину, в счастливую, удобную и единственно возможную для неё привычность.
Женщину эту Настя ненавидела уже теперь, ещё не донеся и не коснувшись её своей нехорошей ненавистью, хотя головой-то понимала, что нельзя так, что не по Богу это, не по-людски: нет в том вины никакой и ничьей и нет у неё никакого права ни любить хозяина больше нужного, ни ненавидеть его женщину ни за что.
Женю доставили в квартиру Царёва точно по расписанию. Завели, представили ей Настю, а не наоборот, уже догадываясь, кто тут есть кто, и кто кем будет, и оставили дожидаться Павла Сергеевича, сказав, что он просил извиниться, но уже совсем скоро подъедет. Прежде чем пройти в столовую, она осмотрелась. Всё необходимое для удобной и качественной жизни в этом большом, чисто убранном пространстве имелось, это было ясно с первого взгляда. Одно лишь сразу бросалось в глаза – отсутствие во всём этом чьей-либо заинтересованной в элементарном уюте руки. Впрочем, это было понятно: самому было не до того, тем более что жилище это никогда не рассматривалось в качестве основного. Женщина же эта, добрая, судя по виду, и хозяйственная, вряд ли озадачивалась соображениями иного порядка, кроме как вычистить, выгладить и подать. Сейчас она стояла перед Женей, не очень понимая, что надо в таких случаях говорить, но всё же, преодолев неловкость, решилась и вежливо, растянув ладонь, махнула рукой в глубину жилья:
– Проходите туда вон, присядьте, что ли, пока хозяин не приехал. И звать как не знаю вас. Я-то Настасья буду, если чего. Настя.
– А я Женя, – отозвалась гостья, – Евгения Цинк. Очень приятно, Настя.
Эта молодая женщина явно не вписывалась в картину, какую Настасья сочинила себе, ожидая её прихода. Всё не складывалось, даже вдвойне, туда и сюда: и в хорошую сторону, и во все остальные. Если начистоту, то вообще-то ей понравилась эта её приветливость, простота в манерах, хорошая улыбка. И даже отсутствие сколько-то заметного испуга или общей настороженности сыграло в пользу этой Адольфовны. Конечно же, она не забыла её чуднόго имени-отчества, но просто не пожелала с первого раза именно так её назвать. Может, подумала, сама чего скажет про себя, попроще, не такое, чтоб ртом не выговорить. Та и назвалась, как думалось ей, удобней и попроще.
А с другой стороны, поразила молодость: несмотря на строгую, без лишней вольности, одёжу и лицо без особых хитростей и затей, тем не менее, выглядела эта Женя почти как натуральная девчонка – такая, что хоть в крик кричи от досады и обиды. И не только потому, что и ладная, и кудрявится аккуратно белыми волночками, и присела на диван красиво, подобрав под себя ножки тонюсенькие. Больше из-за того, может, что подумала вдруг о Павле Сергеиче, глянув на его затею совершенно новым зрением. Как же так, он же умрёт на ней, поди, не потянет, не по годам ему молодую брать, она ж с него потом верёвки повьёт, когда к себе приучит и совсем уже приманит. И как понять, где тут доброе лежит в этих делах, а в каком месте лукавый притаился. И спросила, решилась: