– Раз! – сказал я.
– Ах, что же будет? – воскликнула она в отчаянии.
– Осталось еще девяносто девять.
В эту минуту со двора донесся кашель ее отца. Она схватила меня за руку и попыталась стащить со стула, но я лишь уселся поудобнее. Отец уже вошел в дом, мы слышали его шаги.
– Вот видите… Он здесь… Что же будет?
Он помедлил в дверях, присматриваясь к гостю, и, убедившись, что это я, подошел и остановился передо мной с угрожающим видом.
– Что тебе здесь надо? – спросил он ровным голосом, не предвещавшим ничего хорошего. – Разве я не говорил тебе, чтобы ноги твоей здесь больше не было?
– Говорили, – подтвердил я, не вставая с места.
– Ну погоди же! – сказал он и кинулся назад в комнату, из которой только что вышел. За последние дни мне столько грозили, что на этот раз я решил просто сидеть и не обращать ни на что внимания. Даже слезы Эдны не тронули меня. Она метнулась к двери с криком: «Мама! Мама!» – и на пороге столкнулась с отцом. Он отпихнул ее в сторону и двинулся прямо на меня с занесенным тесаком в руке.
– Что это с вами? – спокойно спросил я.
Эдна заплакала еще громче, и на ее крик, еле передвигая ноги, приковыляла больная мать. Тем временем я объяснял отцу, что пришел уговорить его и его семейство отдать мне в день выборов свои голоса.
– А мозги у этого парня в порядке? – спросил он, ни к кому не обращаясь и постепенно опуская тесак. К тому моменту, когда в дверях появилась мать Эдны, опасность как будто миновала.
– Ведь это тот самый молодой человек, что принес мне в больницу хлеба? – спросила мать и засеменила ко мне, протягивая худую, со вздутыми жилами руку.
– А мне наплевать, что он тебе приносил! – заорал ее супруг. – Я знаю одно: он подкапывается под моего зятя.
– Как так? – удивилась старая женщина, и муж рассказал ей, в чем дело. Она внимательно выслушала его и, подумав, сказала: – Мне-то какое дело? Они, видно, знают, что к чему: понабрались от белых. А мы в их делах не смыслим.
Я провел у них в доме час, а то и больше, и на прощанье отец Эдны дал мне совет, на его взгляд очень разумный.
– Мой зять, что бык, – сказал он, – а ты для него, что клещ для быка. Клещ вопьется быку в зад, а быку это нипочем – ест, пьет, справляет нужду, клеща и не замечает. А потом прилетит цапля, сядет быку на спину и склюнет клеща. Поразмысли-ка об этом.
– Спасибо за совет, – сказал я.
– Говорят, тебе дали кучу денег, чтобы побить моего зятя, – продолжал он. – Будь у тебя хоть капля ума, ты бы припрятал эти денежки подальше и употребил бы их с толком. Смотри не проморгай своего счастья… А уж если тебе непременно хочется спустить их, что ж, я могу тебе помочь.
Просто удивительно, как быстро распространились слухи о моих намерениях. Обычно телеграмму из столицы получают в Анате через пять дней, если не бастуют почтовые служащие и ветер не сорвал телеграфные провода; слух же доходит за день, а то и быстрее.
Когда я поднялся и стал прощаться, Эдна, молчавшая все время, тоже встала, чтобы проводить меня к машине.
– А ты куда? – спросил ее отец.
– Хочу проводить его…
– Проводить? Смотри, как бы я тебе не всыпал.
– До свиданья, – сказала она с порога.
– До свиданья, – ответил я, пытаясь улыбнуться.
Глава одиннадцатая
По дороге домой я вновь и вновь вспоминал, как хладнокровно и смело я вел себя в минуту опасности, и эта мысль доставляла мне неизъяснимое удовольствие. А как Эдна взглянула на меня при прощании! Ясно было, что она сумела оценить мое бесстрашие. И тут я вынужден был сказать себе то, в чем до сих пор не решался признаться: Эдна нужна мне сама по себе, а не как орудие моей мести Нанге. Сначала я думал, что добиваюсь ее только для того, чтобы насолить Нанге, а теперь, странное дело, Эдна была для меня куда важнее, чем этот Нанга. Анализируя таким образом свое душевное состояние, я не мог не спросить себя: какое значение имеет для меня моя политическая деятельность как таковая? На этот вопрос трудно было ответить. Все перемешалось: месть, проснувшееся во мне политическое честолюбие, любовь… И все вело к единой цели. Ведь было бы наивно полагать, будто одной только любви достаточно, чтобы отбить Эдну у министра. Правда, у меня были свои преимущества – молодость, образование, но что это значило по сравнению с богатством и положением Нанги и отцовской властью корыстолюбивого старика? Да, я хотел использовать все средства, надежды отвоевать у Нанги депутатский мандат у меня, в сущности, не было, но я все равно считал, что надо бороться и всюду, где только можно, выводить его на чистую воду; тогда, если он и одержит победу, премьер-министр поостережется вновь ввести его в свой кабинет. Впрочем, имя Нанги, как и многих его коллег, было достаточно запятнано, чтобы уже сейчас лишить его всех полномочий, но у нас, к сожалению, не столь строгие нравы, как в некоторых других странах. Вот почему наша новая партия – Союз простого народа – поставила своей задачей разоблачать все злоупотребления и предавать их широкой гласности; быть может, кто-нибудь наконец встанет и скажет: «Воруй, да знай меру. А Нанга меры не знает». Однако очень-то надеяться на это не приходилось.
Я ехал по тому самому склону, где три недели назад мы с Эдной потерпели аварию, и думал о том, сколько перемен произошло за это время, как все неустойчиво в нашей стране и как изменились мои собственные взгляды. Поступая в университет, я полагал, что через три года, окончив его, я стану членом привилегированного класса, символом принадлежности к которому является собственная машина. Я был так в этом уверен, что уже на втором курсе выправил себе водительские права и присмотрел машину, очень комфортабельную – сиденья одним нажатием кнопки превращались в удобную постель. Однако последний год в университете ознаменовался для меня своего рода нравственным кризисом, который я объясняю отчасти влиянием довольно радикально настроенного преподавателя-ирландца, читавшего нам курс всеобщей истории, отчасти впечатлением, которое произвело на меня перерождение человека, за пять лет до этого слывшего в университете самым воинственным председателем студенческого союза. Этот ратоборец стал секретарем министра труда и промышленности и одним из самых богатых и продажных чиновников в столице, а однажды мы прочли в газетах его выступление, в котором он заявил, что профсоюзных лидеров следовало бы сажать под замок. На этом примере мы, студенты, увидели, как развращающе действуют на людей любые привилегии. Мы торжественно сожгли его чучело в зале студенческого союза, где он когда-то в своих пламенных речах обличал правительство, и университетское начальство оштрафовало нас за то, что мы закоптили потолок. Многие из нас дали клятву не соблазняться никакими буржуазными привилегиями, символом которых в нашей стране является собственная машина. И вот теперь я сам сидел за рулем в чудесном «фольксвагене», уминавшем холмы, словно батат, как сказала бы Эдна. Но я надеялся, что мое новое положение не развратит меня и я не уподоблюсь тому, кто всю жизнь уберегается от опасности, а под конец все-таки ломает себе шею.
Когда я приехал домой, мой слуга Питер подал мне письмо в голубом конверте. Почерк на конверте был аккуратный и круглый, несомненно женский, но совсем не такой, как у Джой, знакомой учительницы из соседней деревни, которая время от времени писала мне. При одной мысли, что письмо от Эдны, у меня бешено заколотилось сердце. Однако этого не могло быть: ведь не прошло и часу, как мы расстались, а она и словом не обмолвилась ни о каком письме…
– Его привез какой-то мальчишка на велосипеде, как только вы уехали, – сказал Питер.
– Ладно, – ответил я, – можешь идти.
Я хотел сразу разорвать конверт, но мне вдруг стало страшно: кто его знает, что там, в этом письме. Да и жалко было портить такой красивый конверт.
Письмо было от Эдны. Но почему она про него не упомянула?
«Дорогой Одили!
Ваше послание от 10-го сего месяца получено и принято к сведению. У меня нет слов, чтобы выразить, как я вам благодарна за вашу братскую заботу и за ваши советы. Очень жаль, что вы не застали меня дома. Брат рассказал мне, как плохо вас встретил отец. Меня это ужасно огорчает, и я готова на коленях молить вас о прощении. Но я знаю, как вы добры и великодушны, вы простите меня даже без моей просьбы. (Дойдя до этого места, я улыбнулся.)