Ну, Виталий Андреевич едет к Мане, а та дверь не открывает, поглядывает в глазок и повторяет то, что уже откричала по телефону. Покуда денежку не отдашь, маманю не получишь. И жду я от своего брата тысяч так пятьдесят. Одумайся, Маня, это же не шуточки, оставь ты эти игры ради группового эгоизма и материальных амбиций, не превращай родную мать в заложницы.
И начал в дверь ломиться. А Маня грозит милицией, не хулигань, прошу, маму за просто так, на халяву не получишь. Ну, пусти хоть глянуть, здорова ли мамочка. Пустила, но не дальше порога. Мама сидит на кухне и чай пьет. Улыбается, понятно, ведь сын родной пришел. Да, но сидит в одних трусиках и маечке. Ты что ж это, Маня, мамочку в таком виде держишь? Так ведь жарко, а топят как в лютый мороз. Да, а сестра и племянница заняли боевые позиции, и ясно, мамочку не уступят, если что, и глаза выцарапать не постесняются. Ну, бросил в сердцах: одной — дура какая, другой — экстрасенка хренова, и ушел. Сел на лавочку во дворе и не знает, что делать.
Тут главное: мамочку до слез жалко. Маечка-то грязненькая. Не ухаживают эти поганки за мамочкой, гулять не выводят. Да еще, поди, голодом морят. Ну что делать? Ну вот что делать?
Ну, Виталий Андреевич в милицию, так, мол, и так, родная сестра, похищение, заложница.
Ну, те через сколько-то дней сходили, а Маня говорит, нет, не похитила, а забрала, поскольку брат плохо обращался с матерью, он не кормил ее, и поглядите, какая она у нас буквально худенькая. Божий прямо одуванчик. У меня претензий к брату, помимо мамы, нет, он — опекун, но с ролью своей не справился. Когда пробудится в нем сыновий долг, отдам, не пробудится — переоформим опекунство. А пока мамочка поживет у меня. Нет, я встречи не запрещаю, это мы с ним решим в рабочем порядке, но в определенные дни и в моем присутствии.
А милиции что — делать больше нечего, как только влезать в подобную семейную помойку? Не хулиганят, не дерутся, мы уважаем частную жизнь человека, сами и разбирайтесь, поскольку мы и без вас с подлинной преступностью не вполне справляемся.
Да, дергался Виталий Андреевич. Он и в городской совет писал, и подавал в административную комиссию, но ответ был один: дело это частное, вам во встречах с матерью не отказывают, вот и разбирайтесь самостоятельно и полюбовно.
Нет, правда, как бы это понять Виталия Андреевича? Не на улице ведь маманя живет, а у родной дочери, ну не морит же она маманю голодом, кусок хлеба и стакан чая всегда даст. Другие детки норовят стареньких своих родителей в казенный дом сбагрить, а этот переживает, что мамочка не с ним живет. Нет, не понять человека!
Ведь вот на чем сестренка его зацепила — на любви к мамочке. Он представит маму на кухне в грязных трусах и маечке, он представит, как Машка попрекает старушку куском хлеба, — сердце сразу начинает ныть. Да ведь Машка и поколотить ее может, это уж чего там, она хоть экстрасенка, но ведь аферистка. Виталий Андреевич как-то признался, что иной раз во сне даже плакал. Оно и понятно, хоть ты инженер-полковник и взрослый мужчина, но если мамочку жалко, то иной раз и заплачешь. Ах, чего там, ну на фига человеку сердце? Чтоб оно плакало и ныло? Нет, непонятно.
Уж очень как-то сложно получалось все у Виталия Андреевича, ну, вроде того, что деньги все одно уйдут, а вот маму жалко, и, случись с ней что, он ведь всю оставшуюся жизнь поедом будет себя есть.
Словом, все было с ним ясно. Сестра знала, что брат уступит, и он уступил. Нервы оказались слабыми. Однажды позвонил: сдаюсь, Маня, чем зарабатывать инфаркт, лучше отдам деньги, выезжаю на машине, готовь мамочку, передача из рук в руки, я тебе мешочек с деньгами, ты мне мамочку, вот и правильно, братик, я знала, что ты добрый и мамочку любишь.
Когда Виталий Андреевич приехал, заложница сидела на кухне уже готовая к движению, шаль она держала в руках, и волосики на голове были что весенний одуванчик перед облетанием. Она смотрела в окно и легко и радостно улыбалась. Может, она что приятное вспомнила из своей молодости, а может, какую песню той поры, ну там — не уходи, я умоляю, нет? А может, — спи, мое бедное сердце, нет?