А ты, солнце, не путай. Я сказал — в восемь.
Кузнецов и Марианна уходят.
(Приподымает край оконной шторы, заглядывает.) Удивительная вещь — ноги.
Тише, не разбудите старикана.
По-моему, можно совсем потушить. И снять этот плакат. Вот уж напрасно я постарался. Цы-ган-ский хор.
(Зевает.) Х-о-ор. Да, плохо дело. Никто, кажется, не придет. Давайте, что ли, в двадцать одно похлопаем…
Что ж — это можно…
Они садятся у того же столика, где сидели Кузнецов и Марианна, и начинают играть. Ошивенский спит. Темновато.
Занавес
ДЕЙСТВИЕ II
Комната. Налево окно во двор. В задней стене дверь в коридор. В левом углу зеленого цвета кушетка, на ней зеленая яйцевидная подушка; рядом столик с круглой лампой. У правой стены за зеленой ширмой постель: видна зрителю только металлическая шишка изножья. Посредине круглый стол под кружевной скатереткой. Подле него в кресле сидит Ольга Павловна Кузнецова и вышивает шелковую сорочку. Она в очень простом темном платье, не совсем модном: оно просторнее и дольше, чем носят теперь; лицо молодое, мягкое; в нежных чертах и в гладкой прическе есть что-то девичье. Комната — обыкновенная комната обыкновенного берлинского пансиона, с потугами на буржуазное благополучие, с псевдо-персидским ковром, с двумя зеркалами: одно в дверце пузатого шкапа у правой стены, другое — овальное — на задней стене; во всем какая-то неприятная пухлявая круглота, в креслах, в зеленом абажуре, в очертаньях ширмы, словно комната развилась по концентрическим кругам, которые застыли там — пуфом, тут — огромной тарелкой, прилепившейся к пионистой обойной бумаге и родившей, как водяной круг, еще несколько штук помельче по всей задней стене. Окно полуоткрыто — весна, светло; время — послеобеденное. За окном слышны звуки очень плохой скрипки. Вышивая, Ольга Павловна прислушивается, улыбается. Скрипка последний раз потянулась, всхлипнула и умолкла. Пауза. Затем за дверью голос Кузнецова: «Wo ist mein Frau?» и сердитый голос горничной: «Da — nächste Tur».[2]
(Все бросает, бежит к двери, открывает ее.) Алеша, я здесь. Иди сюда.
(Входит, через руку перекинут макинтош.) Здравствуй. Что за манера сидеть в чужой комнате?
Марианна ничего не имеет против. А у меня в комнате убирают — я поздно встала. Клади пальто.
А она сама-то где?
Право не знаю. Ушла куда-то. Не знаю. Алеша, уже прошло четыре дня, а я прямо не могу привыкнуть к тому, что ты в Берлине, что ты ко мне приходишь —
(Прогуливается, поднимает со столика снимок в рамке.) Тут жарко и скверно пахнет духами. Кто этот субъект?
— что не нужно ждать от тебя писем, думать о том, где ты, жив ли…
Это кто, ее муж, что ли?
Да, кажется. Я его не знаю. Садись куда-нибудь. Ты не можешь себе представить, какою Россия кажется мне огромной, когда ты туда уезжаешь. (Смеется.)
Глупости какие. Я, собственно говоря, зашел только на минуту. У меня еще уйма дел.
Ну, посиди немножечко, пожалуйста…
Я попозже зайду к тебе опять. И прилягу.
Десять минут можешь остаться… Я хочу тебе что-то сказать. Что-то очень смешное. Но мне как-то неловко сказать, может быть, потому что я тебе сразу не сказала, когда ты приехал…
(Сел.) В чем дело?
В понедельник, около девяти — в день твоего приезда, значит, — я шла домой и видела, как ты прокатил с чемоданами на автомобиле. Я, значит, знала, что ты в Берлине, и знала, что тебе неизвестен мой адрес. Я была ужасно счастлива, что ты приехал, и вместе с тем было мучительно. Я побежала на ту улицу, где я прежде жила, там швейцар мне сказал, что ты только что заезжал, что он не знал куда тебя направить. Я столько раз меняла жилье с тех пор. Это все ужасно глупо вышло. И потом я вернулась домой, забыла в трамвае пакет, — и стала ждать. Я знала, что через Таубендорфа ты сразу найдешь меня. Но очень было трудно ждать. Ты пришел только после десяти —