Он, не кряхтя, снова заполз в телевизор, и прогулялся по своему таинственному пространству до первого легендарного телевизора Панасоник за 1 января 2000. Он пробрался в тот новогодний день, и он там не был уже сколько-то дней, а может неделю и больше, значительно больше. И теперь уже было что вспоминать, и он ходил по квартире и уже собрал все свои леи, рубли и уже прикинул, что задержится здесь до пятого января, когда ему принесут пенсию.
Да он прожил эти несколько новогодних дней в Кишиневе: смотрел телевизор (боевики, которые крутили по кабелю — снова восхищался цветной картинкой Панасоника), выходил за продуктами в магазин и заглядывал на базар (который начал работать уже второго января — искал уже наметанным взглядом что-нибудь интересное для 76 года): и даже эти картофелечистки, и дрель без провода на аккумуляторе, и даже эти бесконечные апельсины, бананы и мандарины…
Глава 8
Коммунист Панышев, будущий директор швейной фабрики, в июле 41 ушел добровольцем в Народное ополчение. Ему повезло: он был ранен и не попал в окружения под Вязьмой. Он долгое время не мог себе объяснить — почему он остался жить, а тысячи, тысячи там погибли, попали в плен. Он, в какой-то момент наверное просто признал правоту бессмысленного случая и единственную правду — жить ради того чтобы жить. Он хотел хорошо жить, комфортно и сыто, и чтоб родные не нуждались ни в чем — ни его постаревшие бессребреники родители, ни даже одинокая тетя Клава из Александрова, ни его однополчане, кроме нескольких бумажных ополченцев, которые через несколько дней после копки окоп дрыснули в Ашхабад и Свердловск со своими рукописями, диссертациями.
Демобилизовавшись в 46, Панышев полгода работал в министерстве легкой промышленности, а потом был направлен в Н. Аспирант-технолог (для науки он считал себя уже ни к чему не годным) работал начальником лаборатории, потом главным инженером, потом директором фабрики. Производство только налаживалось. Все еще голодали, большинство жило в бараках — но он пока продолжал все мерить войной. Они работали на износ, но молодость позволяла. И это, оказывается, было, счастье — восстанавливать, возводить. А может счастьем была сама занятость, нужность, признание. Адреналин от страха ответственности и молодость, молодость (только теперь осознанная та последняя тридцатилетняя молодость) в окружении юных ткачих, секретарш, ответственных комсомолок.
Все застопорилось в 60-х, как бы переключилось на нижнюю передачу. Фабрика выполняла план. Все руководство поменяла квартиры. Оказывается, можно было купить машину, потом он съездил с женой в Югославию. Потом старые сослуживцы еще по министерству легкой промышленности стали начальниками главка и зам. министрами, и те слегка левые схемы (которые напрашивались сами собой) получили развитие, но и защиту.
Он вдруг почувствовал, что наступило время его поколения. А он не мог забыть своих сокурсников, одноклассников, ополченцев, однополчан. И чем дальше, тем расчетливее и душевней он помогал всем ветеранам, а может это теперь стала оправданием его воровству.
Он пробивал им путевки, квартиры, давал пристанище у себя в дом отдыхе, в конце концов, по праздникам раздавал просто деньги. Ну, пятьдесят рублей, ну сто.
Он чувствовал, что перешел, какую-ту черту, впрочем, она четко была обозначена в уголовном кодексе — "в особо крупных размерах". И мучения прекратились, когда он для себя решил, что в тюрьму не сядет и тому гарантией был его наградной ТТ.
Глава 9
Лето в Молдавии окончательно распахнулось в конце мая, и в июне в Кишиневе установилась продолжительная жара, а месяцем позже в Н. пришло устойчивое континентальное лето. С июльской температурой в апогее на несколько дней ничем не уступающей кишиневскому зною, но все равно с отчетливым резким похолоданием ночью.
Утром — ранехонько в Кишиневе Черников приезжал на центральный рынок, выбирал огородные помидорчики у старушек, потом искал брынзу, пробовал на вкус белые рыхлые пористые шматки — посоленее или посуше. Потом перебирался через два телевизора в Сибирь, с котомочкой (подозрительно, если с целлофановым кульком) выходил глубоко во двор на траву, и там, на завалившейся каменной оградке с обнаженными прутьями арматуры, завтракал по-молдавски помидорами, брынзой, а кирпич бородинского покупал в местном хлебном.
Потом он читал газеты на лавочке в парке, смотрел на прохожих, слушал, что говорят вокруг, и в каждый момент напоминал себе что это "двадцать с лишним лет назад".
Уже в июле однажды Черников выехал на несколько дней в "дом отдыха" Панышева (туда проторила ему дорогу Вайц). Он решился хотя бы несколько продолжительней оторваться от телевизора, окунуться с головой в прошлое без близкой привязи к ящику.
И так задержался там: вставал рано утром, подрагивал на крыльце в поисках пригрева где-нибудь на деревянной ступеньке, потом шел к речке, наслаждался ее родниковой свежестью. Он купался, весь день без обеда спал с удочкой под нависшей над заводью ивой. А с рыбалки он всегда возвращался мимо сельпо, где покупал пару бутылок водки, как гостинец для завсегдатаев дома Панышева. Старички, когда начинало темнеть разводили костер, звали Черникова с его уловом, который позвякивал в рюкзаке. Сам он пил мало, жалуясь на давление, но слушал внимательно разговоры. Его принимали за ветерана и по своей шпаргалке разученной в Кишиневе он мимоходом поминал Второй Белорусский фронт, 48 армию и Ломжа-Ружанскую операцию.
А спал он так с полудремой под звуки лесного шума, вдруг наподдавшего шелеста с порывом ветра и пением, ну пусть чириканьем птиц — всей этой гигантской природной симфонией в противовес той абсолютной космической тишине по ту сторону телевизора.
Он приехал в город в полдень, полагая по сложившейся привычке проникнуть в квартиру Семенчука в отсутствии хозяина, который должен был быть на работе. Когда Семенчук работал, его квартира была в полном распоряжении Черникова. Телевизор он всегда делал немым — наглухо вывернув тумблер громкости. И не трогал чужих вещей, кроме телевизора и вытирал за собой все свои отпечатки и потом по великому «догадался» приходить сюда с перчатками. И так ходил по квартире, открывая кран, и воду в туалете спускал в толстых кожаных перчатках, когда — то подаренных ему женщинами-коллегами на 23 февраля.
Но выходить, и возвращаться в квартиру было не просто. Он прислушивался к тишине подъезда и потом рывком покидал убежище, закрывая дверь одним поворотом заботливо смазанного замка, спускался как можно быстрее — «старческий большой слалом-спуск» — с четвертого этажа на первый (скорее скоростное сползание вниз в обнимку с перилами).
У соседей на площадке не было глазков. Двухкомнатную квартиру занимала семья пенсионеров с большим стажем. Трехкомнатную — занимала большая многодетная семья (четверо или больше детей — Черников за все время наблюдения так и не был точно уверен). Дверь у них практически не закрывалась и вот эта социальная ячейка, но впрочем, такая дисциплинированная и бесконфликтная, с каким-то душком непонятной секты, несла угрозу случайной необходимой встречи с неизвестной бродяжкой Черниковым.
Но сейчас он возвращался с дачи, предвкушая кишиневский душ и мороженное не в холодильнике, а в телевизионном павильоне (не кусок льда, а не подтаявшее, но не растаявшая субстанция с комнатной температурой).
Еще издали за квартал Черников услышал траурную музыку. Музыка была страшной из детства. Похоронный марш Шопена, исполненный примитивно халтурщиками на подработке с грохотом барабана, металлическим лязганьем тарелки-литавры, а потому так гнетуще.