Выбрать главу

Та кинулась в дом и тотчас вышла, передала что-то Этери. Это была простенькая косынка. Этери надела ее на голову, прикрыла густые черные волосы, сказала с улыбкой:

— Так вам будет приятнее на меня смотреть, старики. Правда?

По саду прокатился сдержанный добродушный смех.

Кто-то прошамкал дребезжащим голосом по-русски:

— Ей-бох, Этери, ты наш пережитки хорошо знайт!

А чей-то голос произнес потрясение по-ингушски:

— Осто́парлах… Я умру от удивления! Посмотрите-ка на ее глаза. На ее глаза! Когда она улыбается — это вылитый Эржкинез!

— Не для того я приехала в это ущелье, друзья мои, — продолжала Этери, — чтобы рассказать вам о своем отце. Среди вас есть здесь люди, которые могли бы рассказать о нем многое, чего и я по своему возрасту не могу знать… Ведь вы делили с ним хлеб-соль. В этом ущелье. В этом дворе, где мы сейчас сидим так хорошо…

Фотокорреспондент выскочил вперед, изогнулся, навел на Этери объектив.

Она умолкла, опустила глаза. Живость, тепло, печаль сошли с ее лица. Она положила руку на голову ребенка, который сидел между ней и стариком и пытался поймать ручонкой, потащить в рот серебряную подвеску дедушкиного пояса.

Фотокорреспондент не щелкнул кнопкой своего аппарата, быстро попятился назад. Он понял.

Этери снова вскинула голову, в ее блестящих черных глазах опять лучилась доброта.

— Я знаю, что отец любил ваш маленький народ… В своем детстве и юности я видела в нашем доме много снимков горцев.

Она помолчала, посмотрела через головы стариков на нас, молодых.

— Еще я знаю, как бы порадовался отец, что хорошо живут в ваших горах люди, что сыновья и внуки тех, с кем он шел в бой, строят на своей земле заводы, фабрики…

Меня оттеснили, потому что народ прибывал и прибывал. И я теперь не видел дедушку. Я перестал слышать голос Этери, в моих ушах стоял грохот конских копыт в ущелье, партизанское «вурро!» — то же самое, что мне слышалось, когда я увидел дедушку перед началом митинга: он стоял тогда возле домика словно на часах, словно в ожидании приказа.

Грохот копыт…

— Да уймите же коня! — расслышал я голос Эюпа. — Есть там для этого кто помоложе или они все уже умерли?

«Это же, наверное, Хунзах бьет копытом!» — подумал я и кинулся к коновязи. Есть у Хунзаха привычка бить копытом, если заждется дедушку.

Что это с нашей Букой? Дедушка! Марзи!

…За кустом малины, перед коновязью, стояла Бука и, запрокинув голову, рыдала. Она рыдала беззвучно, плечи ее тряслись, слезы катились по щекам, по шее.

Молчащие люди стояли вокруг нее опустив головы. Наш директор… Алим-Гора… Еще кто-то…

Бука увидела меня. Хотела кинуться ко мне. Но вместо этого отвернулась и пошла прочь опустив голову. Алим-Гора и Хасан обняли ее за плечи. Она шла между ними, двумя такими высокими, как маленькая девочка, горе которой никому все равно не унять.

— Она хорошо держится, Шамо… — сказал мне директор.

— Я тоже сумею… — ответил ему я и повернулся, чтобы идти к дедушке.

— Не надо, Шамо! — удержал меня директор за плечо. — У дочери Эржкинеза и так хватает сегодня печали. А Марзи сидит рядом со своими боевыми соратниками как живой…

…Хунзах нетерпеливо бил в стороне копытом, словно звал своего наездника в путь: «Когда же мы наконец помчимся по крутому ущелью, Марзи, по шелковой траве просторной долины?»

Я прижался к голове коня, прижался лицом к тому месту, которого касалась когда-то в поле девичья щека. Кожа коня затрепетала, по ней скатывались мои слезы.