Если вы сейчас спросите меня, почему я пишу о Жан-Луи Попье так, будто он существовал, хотя доказательств тому и нет, а если и есть, то они столь неопределенны, неубедительны, противоречивы, короче говоря — недостаточны, то я отвечу, что делаю это потому, что и доказательства его небытия точно такие же неопределенные, неубедительные, противоречивые, короче говоря — недостаточные.
Если для профессиональных историков, этих кровных родственников ищеек, это повод заниматься не им, а все свое внимание посвятить славным его современникам — Дантону, Робеспьеру или Жан-Полю Марату, родителям Революции, во время которой он жил, то для писателей, настоящих осквернителей могил, появляется тем больше поводов спасти от забвения именно его.
Повествование начинается с осознания того, что человек, которого я назвал Жан-Луи Попье, существовал. И случилось все в 1982 году, почти через двести лет после падения Бастилии и Французской революции, в историю которой я был вовлечен помимо собственной воли, благодаря редкой профессии. Доказательства вовсе не драматичны — как и сама его жизнь — и, между прочим, достаточны, чтобы не подвергать сомнению факт его существования. Все они хранятся в Национальном архиве, среди «Documents inédits»[4], в папке судебных материалов, и если бы я стремился к научной убедительности, то мог бы добавить, что эта биография написана avec des documents inédits[5]:
1. Список канцелярских служащих Дворца правосудия, работавших в администрации Революционного трибунала, датированный 29 жерминалем (март — апрель) 1793 года, который свидетельствует, что неполный месяц после создания суда в нем работал писарь по имени Жан-Луи Попье.
2. Именной справочник служащих, занятых в администрации Революционного трибунала в день g термидора (27 июля) 1794 года, из которого следует, что тот самый Попье, Жан-Луи, родился в 1744 году в Лионе и что в муниципальные книги — изучение которых впоследствии не нашло этому подтверждения — записан как третий ребенок муниципального писаря Жан-Поля Попье и матери Шарлотты, урожденной Мориц.
3. Записка о задолженности семи писарей трибунала судебному интендантству — среди них и Попье — суммы в 125 ливров за оплату античных комнат Дворца правосудия, арендованных в период между двумя термидорами 1793-го и 1794 года.
Набросок Давида я не стал включать в список доказательств. На нем, собственно говоря, изображена канцелярия с работающими писарями Революционного трибунала и живо беседующие члены Комитета общественного спасения Максимилиан де Робеспьер и Луи-Антуан де Сен-Жюст и общественный обвинитель Фукье-Тенвиль, а на неясном фоне среди небрежно набросанных анонимных писарей никак невозможно разобрать Попье, даже если он и присутствует среди них, потому что никто не знает, ни как он выглядел, ни какие идеи поддерживал. Те немногие противоречивые описания в легендах о нем сводились в основном к двум расхожим представлениям того времени о писарях и святых: что он был маленького роста сутулый писаришка, с водянистой, бледной кожей, поведения неприметного, короче — неприметный, неопрятный чиновник, что и помогало ему так долго делать то, что он делал; и что он был красивый, высокорослый, приметный как фигурой, так и поведением, что, как ни странно, и помогало ему делать то, что он делал. Признайте, что при таких обстоятельствах умнее всего было бы исключить из хроники и мелкого и рослого Попье, и оставить эдакого неопределенного Попье, который бы в наибольшей степени соответствовал и своему неопределенному происхождению, и неопределенному образу жизни.
Единственный вторичный источник — устное предание времен Реставрации, где о человеке, которого мы принимаем за Жан-Поля Попье, говорится как о sainte personne, о святом. Его имя каждый раз меняется в зависимости от того, кто о нем рассказывает, события каждый раз развиваются по-разному, но, как бы ни изменялись отдельные детали, никогда не подвергалось сомнению то, чем он заслужил святость.
Тем самым мы отдали долг истории и с источниками покончили.
Вернемся к делам Попье с намерением рассказать о нем всю правду.
Под правдой мы, конечно, подразумеваем и то, что при недостатке достоверных сведений мы были вынуждены начать рассказ с некой нулевой точки, в которую рассказ попадает из-за отсутствия сведений. Если бы не было такой свободы повествования, то вся история человечества застряла бы еще на ступенях Вавилонской башни, так что мы не чувствуем себя виноватыми.