Жалованье в двенадцать ливров, несмотря на отсутствие желаний — отсутствующих, похоже, именно по причине этих самых двенадцати ливров, — не позволяло за пять-шесть монет и бокал пунша получить девушку в «La Paysanne» (Пале-Руаяль, 132), о посещении же мадам Дюперон (Пале-Руаяль, 33) за двадцать ливров мы даже не заикаемся, и хотя жалованье со временем в его кармане вырастет, но никогда так и не угонится за обезумевшими ценами, и на рынке деньги будут становиться все дешевле и дешевле.
Он мог говорить что вздумается, это правда. Ну, не всё, конечно же. После поспешного бегства короля в Варенн было неприличным восклицать «Да здравствует король!», а после вандемьера 1793 года и казни короля это стало и вовсе невозможным. Но он не ощущал особой потребности в короле и до Революции. Следовательно, он мог при желании высказывать свои мысли. Но дело было в том, что у него таковых или не было, или же из скромности он не считал их сколько-нибудь ценными. Эта гражданская свобода, проистекающая из знаменитой августовской «Декларации прав человека», не представлялась ему настолько ценной, какой она была для Робеспьера, Демулена, Дантона, Верньо или Эбера, глашатаев революции.
Наконец, и братства, третьей позиции нового состояния, он не мог вкусить, потому что суть его заключалась в том, чтобы делиться с кем-то, а у него — на этом все источники сходятся — не было никого, с кем можно было бы поделиться. Ни семьи, ни родственников, ни друзей, да и единомышленников тоже.
Это дает мне право, отказываясь от пристрастности устных преданий и их реакционных мотивов, видеть решающую причину действий Жан-Луи Попье в равнодушии. Равнодушие ко всему, что вокруг него происходит. Состояние, которое не имеет ничего общего с одноименным христианским грехом и являет собою не столько невнимание к людям, сколько сосредоточение на том, что все они вместе сейчас предпринимают, и позже это назовут — историей народа.
Так Попье и жил, будучи отрезанным от исторического времени, пока не оказался во Дворце правосудия, в магическом треугольнике, ограниченном Революционным трибуналом, темницами Консьержери и гильотиной на площади Революции.
Только за письменным столом, при работе с судебным протоколом, его равнодушие постепенно начало таять. Только здесь, в кабинете, где нечто подобное можно ожидать меньше всего, где другие прячутся от жизни, эта жизнь захватила его. Хотя он никогда не присутствовал при казнях и гильотины не видел, он не мог не знать, что каждая графа в его книге означает, что в Книге жизни стало человеком меньше.
Я говорю об этом не просто так. Я обладаю свидетельством, незначительность которого ничуть не умаляет его силу, хотя циник и его мог бы истолковать как доказательство самого низменного вида равнодушия: такого, которое не сопровождает действие, а делает его невозможным.
В Париже тех дней царила мода на сувениры, напоминающие о казнях. Жизнь сопротивлялась смерти, бунтовала против лобного места, превращая его в место для безопасного развлечения. В канцеляриях трибунала писари, поддерживавшие довольно близкие отношения с палачом Сансоном и обслуживающим персоналом гильотины, вовсю занимались обменом коллекционными раритетами. Его сосед, архивариус Шоде, располагал прядью из парика Луи XVI, и именно в тот момент, когда наш герой методично пережевывал свой обед, Шоде вел переговоры с писарем Вернером об обмене нескольких волосков из королевского парика на прядку из золотистых кудрей девицы Корде. Позже в оборот пойдут клочок последней сорочки Дантона, кровавый пот с простреленной челюсти Робеспьера, а также несколько подделок, потому что до того, как разразился скандал, только в его комнате нашли три пули, выпущенные в Неподкупного, хотя настоящей могла быть только одна. Попье никогда не участвовал в торгах. Ни одного су не ставил он на кон, когда коллеги закладывались на то, сколько человек казнят в тот или иной день. Такое сдержанное поведение в то время, когда ежедневные жертвы Разума достигали шестидесяти жизней, вызывая у парижан индифферентное отношение к смерти, означало, что, возможно, он о ней думает и сочувствует погибающим.